Владислав Реймонт - Брожение
— Когда вы поедете в Варшаву?
— В субботу ночью, вернее — в воскресенье утром, короче говоря — завтра.
— Не могли бы вы купить мне там одну вещь?
— Пожалуйста, я почти весь день проведу в Варшаве.
— Вы часто ездите туда?
— Последний раз была у отца две недели тому назад.
— Он поправляется?
— Физически он вполне здоров, но пока что в прежнем состоянии.
— Можно спросить, когда ваша свадьба?
— В начале мая, — выручила ее Хелена. Янка в это время потянулась к фиалке.
— В нашем костеле?
— Да. Рано утром, очень скромно, а после завтрака они уедут в Кроснову.
— Ты ошибаешься, Хелена. После завтрака мы едем в Италию. И в этом твоя вина: ты мне столько чудес порассказала об этой стране, что я уговорила Анджея ехать после свадьбы прямо туда.
— В Италию! Какое романтическое путешествие! О, это очень поэтично — вдвоем плыть по лагунам Венеции, гулять по галереям Флоренции, бродить по Колизею в Риме! О да, это чудесно — переживать минуты первых любовных восторгов в стране, где зреют лимоны, цветут апельсиновые рощи, где лавры и где, как говорит Рутовский, всюду вонища.
Стабровская произнесла эти слова с преувеличенной восторженностью, с презрительной иронией в голосе, но тут же переменила тон и заговорила серьезно и строго:
— Я думала, эпидемия свадебных путешествий угасла и мода на них прошла вместе с кринолинами, а между тем!.. Да, это любопытно: магнаты и шляхта перестали ездить, теперь их сменили плебеи, стремящиеся подражать высшим классам… Великолепная социальная тема, — ораторствовала она и принялась торопливо записывать что-то в блокнот.
— Действительно, это ужасно: плебей начинает чувствовать себя человеком, он потянулся к цивилизации, захотел увидеть свет, красоту, творения искусства! — едко ответила Янка.
— Путешествие обогащает человека знаниями, — заметила Хелена.
— Нет, оно только отвлекает от обязанностей во имя пустых развлечений.
— Уверяю вас, я всегда помню о своих обязанностях, — ответила Янка, сделав упор на последние слова. Стабровская с некоторого времени стала раздражать ее своими поучениями и оскорбительно-игнорирующим тоном.
— Я не имела вас в виду. О нет! У меня свои принципы, и я их открыто провозглашаю. Я за полную свободу: пусть каждый делает то, что ему хочется, то, что ему нравится, — протараторила она, раздеваясь в передней. Перейдя в гостиную, она вынула блокнот и записала: «Обязанности! Кому они нужны? Наслаждение, удовольствие, исполнение своих желаний — вот мои обязанности». Но кончить она не успела: приехал ее муж, вошел в гостиную и сразу принялся просить Янку сыграть что-нибудь на фортепьяно.
— Жена называет меня филистером, но я, как вам известно, люблю слушать музыку: после работы это лучший отдых.
— В этом-то и есть филистерство! Не терплю пустого бренчания. Музыкой увлекаются лишь те, кто не умеет думать. Это искусство для плоских и скучающих душ. Оно приятно щекочет нервы, расслабляет волю и располагает к праздности. Вот почему музыка в наш век имеет такое огромное влияние на толпу. Она бессмысленна.
— Нет, дитя мое, — прервал ее довольно благодушно Стабровский, вертя монокль.
— У тебя отвратительная манера возражать, так поступают только тираны.
— Если я тиран, то повторяю еще раз «нет!». — Глаза его зло сверкнули, он вставил в глаз монокль и нервным движением расчесал бакенбарды. — Нет, нет, нет, — повторил он упрямо, — музыка потому и воздействует на толпу, что она облагораживает человека, удовлетворяет его идеальные стремления, не дает отупеть от тяжелой и однообразной работы. Музыка — потребность наших чувств.
— Чувства! — крикнула Стабровская вызывающе. — Это варварство: только дети чувствуют и все переносят на чувство, а культурный человек думает, рассуждает, мыслит…
— Эх, где Рим, где Крым, где…
— Не перебивай! Человека истинно цивилизованного не удовлетворишь музыкой: она ничего не говорит его разуму. Это пустая схема, китайская головоломка, которую каждый решает по-своему и всегда успешно, потому что решить ее нельзя. Музыка — не что иное, как отголоски природы. Поэты, неврастеники, маньяки слышат в ней божественные гимны, пение ангелов, чувствуют сладость, гармонию, а на самом деле это всего лишь мычание коров на пастбищах, крики и драка птиц за корм и самку, завывание деревьев во время бури, рев ослов и свиней — одним словом, дикая бессмысленная какофония. Музыка! Не смейте мне говорить, что это великое искусство, — это просто гнусавый плач идиотов и детей, это… — Она остановилась, чтобы набрать воздуха.
— Говори, говори, жена, мы слушаем и думаем вместе с Гамлетом: «Слова, слова, слова!».
Стабровская вспыхнула, отвернулась к окну и смолкла, однако вскоре достала блокнот и записала: «Мужчины всегда подлы — когда они любят и когда не любят. Мужчины всегда пусты и глупы — тогда, когда их считают мудрецами, и тогда, когда считают кретинами».
Стабровский поставил на пюпитр ноты, облокотился на рояль и сказал, обращаясь к Янке:
— Я толком не знаю, что обозначает слово «филистер», но допускаю, что жена права: минутами я действительно чувствую себя филистером — человеком, который должен работать, у которого нет утонченных чувств, которому нельзя поддаваться порывам и даже не следует размышлять, так как он обязан вставать до рассвета, заниматься хозяйством, трудиться; ему необходим свой кусок земли, и не потому, что эта земля принадлежит ему по традиции уже пятьсот лет, а потому, что это его мастерская, где он работает и добывает хлеб насущный для себя и для тех, кто физически не трудится, но мыслит, создает шедевры искусства, служит делу прогресса. Я только почва, на которой растут цветы и пшеница, но я сознаю это и соглашаюсь — так надо. А за то, что я не желаю прикидываться соловьем, чувствую себя рабочей лошадью, меня презрительно называют филистером. Но ведь я не истребляю птиц, не лишаю их права жить и петь, потому что знаю: природе необходимы и лошадь и соловей.
— Но ведь вы добровольно взвалили на себя этот груз повседневных обязанностей.
— К тому же носить этот груз тяжелее, чем вы думаете, но сделано это сознательно. — Он невольно взглянул на жену.
— Есть люди, которые умеют сбросить часть своей ноши, даже если они взялись нести ее добровольно.
— Безусловно, но такие, как я, филистеры пренебрегают компромиссами. Добросовестность должна быть во всем: если начал, то кончи, задумал — выполни. А впрочем, никуда не убежишь: не тут, так там, где-нибудь в другом месте набросят на тебя ярмо и будешь нести его до самой смерти.
— Правда! — ответила Янка и заиграла прелюдию Шопена.
В гостиной воцарилась тишина.
Приближался вечер. За парком горела оранжевая заря и бросала на красные крыши домов мягкие, фиолетовые отблески. Вместе с сумерками они проникали в комнату и погружали все во мрак.
Янка с прелюдии перешла на импровизацию. В ней слышалась то жалоба, то тихая грусть, то вдруг она искрилась, как вода в огне заката, то благоухала запахом берез, фиалок и весны; то гремела голосами органа и перезвоном колоколов, то рыдала горькими слезами осиротевших детей, то разливалась грустной пастушьей свирелью.
Янка сняла с клавиатуры руки, и такая тишина наполнила комнату, что она услышала биение собственного сердца.
— Хеленка, ради бога, прикажи принести мне поесть! — закричал Волинский, входя в комнату, и, поздоровавшись со всеми, отвел Стабровского в сторону и стал что-то рассказывать ему вполголоса.
«Голова ее скрывалась в тени занавески, только прекрасные, упругие груди выступали под черной тканью; чувственный рот, резко очерченный подбородок четко рисовались в полумраке. Он сладострастно, затуманенным взором глядел на ее грудь, ее стан, ее бедра и нагибался к ней все ближе», — записала Стабровская и сказала, обратившись к Янке:
— Вы импровизировали?
— И да и нет; я никогда не думаю о том, что играю: и свое и чужое — все сливается воедино, мне самой трудно разобраться.
— Я удивляюсь вам: как можно столько времени сидеть за роялем и играть; меня уже через полчаса начинает клонить ко сну, — заметил Волинский.
— Это вполне естественно: вы сами не играете и не любите музыки.
— Возможно, и люблю, да времени не хватает. Придешь с работы вечером, усталый, как черт, поиграешь немного с детьми, поужинаешь, поболтаешь, возьмешь газету — и готов.
Он добродушно засмеялся.
После чая Стабровские уехали, а Янка сразу отправилась спать: она хотела пораньше встать, чтобы успеть на первый поезд.
В Буковце ее ждал Анджей. Навещать Орловского они ездили всегда вместе. Янка всякий раз с тяжелым чувством приближалась к станции — ей вспоминалось прошлое. При входе нового начальника, который, так же как и отец, расхаживал по перрону в красной фуражке и белых перчатках, сердце как-то странно сжималось. Раздражало ее и то, что каждый раз, приезжая сюда, она видела в окне своей прежней комнаты чье-то напудренное сухощавое лицо с папиросой в зубах, обрамленное крупными, похожими на штопор локонами.