Готфрид Келлер - Зеленый Генрих
Отныне я ежедневно приходил к ее отцу, сопровождал его повсюду и слушал, как он говорит об Анне; иногда я оставался на несколько дней и жил тогда в ее комнатке, не осмеливаясь, однако, ни к чему прикоснуться и рассматривая немногочисленные скромные предметы ее обстановки с каким-то священным трепетом. Комнатка была маленькая и тесная; вечернее солнце и лунный свет заливали ее целиком, так что в ней не оставалось ни одного темного уголка, и тогда она казалась то пурпурно-золотой, то серебряной шкатулкой для драгоценных каменьев, — и я всегда представлял себе ту жемчужину, которой здесь так недоставало.
В поисках живописных сюжетов я чаще всего направлялся к тем местам, которые посещал вместе с Анной; так я написал таинственную скалу, поднимавшуюся из воды, где мы, отдыхая, внезапно увидели призраки; я не мог удержаться, чтобы не обвести карандашом квадратик на белоснежной стене ее комнатки и не вписать в него со всем тщанием изображение пещеры язычников. Это должно было быть моим безмолвным приветом и доказательством того, как неустанно я думал о ней.
Постоянные воспоминания об Анне и вместе с тем ее отсутствие сделали меня как-то смелее, а образ ее — более доступным для меня; я стал писать ей длинные любовные письма, которые поначалу сжигал, а затем стал сберегать, и, наконец, так увлекся стремлением излить на бумагу все мои чувства к Анне, что задумал написать письмо в самых горячих выражениях, начертать ее полное имя, поставить свою подпись и пустить это письмо по воде, с детской наивностью полагая, что течение на глазах у всех понесет его навстречу Рейну и морю. Долго я боролся с этим намерением, но наконец подчинился ему, ибо его осуществление облегчало мне душу; письмо было исповедью моей тайны, причем я, разумеется, был уверен, что никто в ближайшем будущем его не найдет. Я наблюдал за тем, как оно скользило с волны на волну, как его задержала свесившаяся в воду ветка, как оно надолго прилепилось к какому-то цветку и наконец, словно после некоторого раздумья, вырвалось вперед, подхваченное быстрым течением, и исчезло из поля зрения. Но, по-видимому, письмо еще где-то задержалось в пути, потому что только поздней ночью оно доплыло до скалы с пещерой язычников и коснулось груди купальщицы, которая была не кем иным, как Юдифью; она его поймала, прочитала и спрятала.
Об этом я узнал позже, — во время нынешнего пребывания в селе я ни разу не ходил к ней в дом и старался обходить его стороной. За этот год я стал старше и теперь, со стыдом вспоминая о нежных отношениях с Юдифью, испытывал непреоборимую робость при мысли об ее пышущей здоровьем горделивой фигуре; когда она однажды прошла мимо дядиного дома, я, не поклонившись ей, быстро спрятался и все же с любопытством издали наблюдал, как она широким шагом проходила по саду и мимо пшеничного поля.
Глава седьмая
ПРОДОЛЖЕНИЕ
На этот раз я раньше возвратился в город, охваченный глубокой тоской, которая приобрела наконец полную определенность и распространялась на все, чего мне недоставало, но что — я теперь не сомневался в этом — существовало в мире.
Мой наставник возвел меня на высшие ступени своего искусства — он обучил меня обращению с акварельными красками и строго внушал мне, что работать ими следует аккуратно и быстро. По-прежнему никто не настаивал на том, чтобы мои работы соответствовали природе, и поэтому я вскоре научился делать раскрашенные рисунки, вполне отвечавшие требованиям мастера; второй год моего обучения еще не истек, а я уже видел, что больше мне нечему здесь учиться, хотя толком я ничего делать не умел. Мне было скучно в старом монастыре, и я неделями сидел дома, где читал или принимался за работы, которые скрывал от мастера. Хаберзаат посетил матушку, высказал неудовольствие по поводу моей рассеянности, превознес мои успехи и предложил мне вступить с ним в иные отношения, — работая в его мастерской со всем тщанием и усердием, я теперь должен был получать за это вознаграждение. То была бы новая ступень, говорил он, когда, продолжая совершенствоваться как ученик, я должен был бы постепенно приучаться к работе и в то же время имел бы возможность делать необходимые накопления, чтобы через несколько лет начать самостоятельную жизнь, — это время еще не наступило. Он уверял, что среди знаменитых художников отнюдь не последними были те, которые вознеслись на вершины искусства лишь после многих лет непритязательной работы, и что своей усердной и скромной деятельностью такого рода они создавали себе порой более основательную почву для независимого существования, нежели те, кому состоятельные родители дали изысканное художественное образование. Ему, говорил он, приходилось встречать талантливых юношей из богатых семей, которые погубили свои способности лишь оттого, что обстоятельства не обязывали их к самостоятельному заработку, и это привело их к изнеженности, ложной гордости и пустому самомнению.
Слова мастера были убедительны, хотя он и исходил из собственной выгоды; но у меня они не вызвали никакого отклика. Я с отвращением относился к самой мысли о поденном заработке и ремесленничестве и мечтал идти к цели прямым путем.
С каждым днем я все острее ощущал, что трапезная становилась неодолимым препятствием на моем пути, что она ограничивает мои возможности; я стремился создать себе дома собственную скромную мастерскую и по мере сил работать самостоятельно; и вот однажды утром я распрощался с господином Хаберзаатом еще до окончания срока обучения и заявил матушке что отныне буду работать дома и что, если она ждет от меня заработков, я смогу добиться их и без мастера, учиться же мне у него больше нечему.
Счастливый и полный надежд, я устроил себе рабочее место в каморке под крышей. Из окна, выходившего на север, открывался обширный вид на город; рано утром и под вечер сюда заглядывали первые и последние лучи солнца. Создать здесь свой собственный мир — это была для меня столь же важная сколь и приятная задача, и несколько дней я провел за устройством моей мастерской. Я тщательно вымыл круглые оконные стекла и перед окном в широком цветочном ящике устроил целый сад. Я побелил стены, повсюду развесил гравюры и такие рисунки, которые казались мне особенно эффектными, нарисовал углем причудливые маски и там, где оставалось место, написал свои любимые изречения и выразительные стихотворные строчки, которые мне запомнились. Со всего дома я перенес к себе самую старинную и мрачную мебель, перетащил все книги и разбросал их на почерневших от времени столах и полках; постепенно я нагромоздил здесь самые разнородные предметы и это усиливало впечатление живописного беспорядка; на самой середине комнаты я водрузил мольберт — предмет моих долгих мечтаний. Отныне я был предоставлен самому себе, был совершенно независим и свободен от каких бы то ни было указании или предписаний. Я завязал общение с молодыми людьми, к которым меня влекли общность мыслей или дружеское взаимопонимание, — то были главным образом бывшие школьные товарищи, продолжавшие учение и здесь, в моей келье, обстоятельно повествовавшие мне о своих успехах и обо всем, что происходило в школах. Во время этих встреч я подбирал какие-то случайные крупицы знаний и частенько думал при этом с болью, какие великие богатства давало молодым людям образование и сколь многого я лишился.[68] И все же друзья помогли мне познакомиться с разными книгами, набрести на мысли, которые я затем развивал уже самостоятельно, и, соединяя случайно обретенные знания с причудливыми творениями моей фантазии, расцветавшей в одиночестве, я погружался в несколько смешные, но в общем вполне невинные ученые труды, которые все умножались и разрастались благодаря систематическим моим занятиям. Ранним утром или поздно ночью я сочинял выспренние трактаты, пламенные описания и излияния и особенно гордился глубокомысленными афоризмами, которые заносил в свой дневник, украшая их рисунками и всякими завитушками. Моя келья уподобилась уголку алхимика, где на жаровне кипела, созревая, новая человеческая жизнь. Здоровое и привлекательное, необыкновенное и уродливое, мера и произвол кипели и клокотали вместе, смешиваясь или отъединяясь друг от друга.
И все же, несмотря на то, что я жил внешне спокойной и тихой жизнью, меня тревожили, а порою страстно волновали некоторые ранние огорчения.
В то время у меня был друг, живой и увлекающийся юноша, который более всех моих знакомых разделял мои склонности, вместе со мною рисовал и предавался поэтическим грезам и, так как он посещал различные школы, приносил в мою каморку много новых мыслей. К тому же он был жизнерадостен, нередко в обществе удалых приятелей проводил ночи в трактирах и рассказывал мне затем о своих веселых и шумных пиршествах. В большинстве случаев я уныло сидел дома, так как моя мать в этом отношении держала меня весьма строго и не видела ни малейшей необходимости тратиться на подобные увеселения. Поэтому я смотрел на моего весело развлекавшегося друга, как пленная птица смотрит из клетки на жаворонка, летающего в поднебесье, мечтал о сверкающем свободном будущем и воображал себя душой пирующей компании. В то же время я уподобился той лисице, которая уверяла себя, что виноград зелен, и, частенько неодобрительно отзываясь о похождениях моего друга, пытался еще больше привязать его к моему тихому жилищу. Это стало вызывать между нами раздоры, так что в душе я даже обрадовался, когда он сообщил мне о предстоящем своем отъезде в дальние края, тем более что расставание давало нам возможность обмениваться пламенными письмами. Наши отношения возвысились до идеальной дружбы, которая уже не омрачалась встречами, и теперь мы в бесчисленных и регулярных письмах дали волю всей нашей юношеской воодушевленности. Не без самодовольства старался я придать своим эпистолярным произведениям возможно более пышную и высокопарную форму, и многих усилий стоило мне выразить мои незрелые философские мысли в более или менее связном виде. Оказалось легче облечь часть писем в плащ безграничной фантазии и выдержать их в юмористическом духе, в котором я подражал моему любимому Жан-Полю; но сколько я ни старался, как ни лез вон из кожи, ответы друга всякий раз превосходили все мои писания зрелостью самостоятельной мысли и подлинным юмором, который только подчеркивал крикливый и беспокойный характер моих излияний. Я восхищался моим другом, гордился им и, учась на его письмах, брался за новые с удвоенной энергией, стараясь создать достойные адресата послания. Но чем выше я старался подняться, тем недостижимее становился он, уподобляясь сверкающему миражу, который я тщетно пытался ухватить. К тому же мысли его играли всеми красками, подобно вечному морю, они были очаровательно прихотливы и неожиданны и богаты источниками, которые одновременно бьют из глубин и низвергаются с гор и небес; я дивился далекому другу, как таинственному и грандиозному явлению природы; его стремительное развитие обещало все более прекрасные плоды, и я, робея, пытался не отставать от него.