Эмиль Золя - Собрание сочинений. Т.11. Творчество
— Очень тонко! — глядя на маленький холст, сказал Клод, чтобы быть любезным. — А картина для Салона? Ты ее уже отослал?
— Да, да, слава богу! Сколько тут у меня перебывало посетителей! Целое нашествие! За всю неделю я ни разу не присел. Я не хотел выставляться: это подрывает уважение… Ноде тоже был против. Но что поделаешь? Меня так упрашивали, все молодые художники хотят, чтобы я был в жюри и их отстаивал… О, сюжет моей картины очень прост! Я ее назвал «Завтрак». Двое мужчин и три дамы — гости из замка — сидят под деревьями: они принесли с собой закуску и завтракают на лужайке… Ты увидишь, это довольно оригинально…
Его голос звучал неуверенно, а когда он встретился глазами с пристальным взглядом Клода, он окончательно смешался и стал подтрунивать над маленьким холстом, стоявшим на мольберте:
— Это просто хлам; я уступил просьбе Ноде. Ты не думай, я знаю, что мне недостает как раз того, что у тебя есть в избытке. Верь мне, я люблю тебя по-прежнему и еще вчера защищал тебя перед художниками.
Фажероль похлопал Клода по плечу; он чувствовал скрытое презрение своего бывшего учителя, и ему захотелось вновь привлечь его к себе былой нежностью, ласками продажной девки, которая кокетливо говорит: «Я шлюха», — для того чтобы ее полюбили. И очень искренне, с какой-то беспокойной почтительностью он еще раз пообещал использовать все свое влияние, чтобы приняли картину Клода.
Между тем начали появляться посетители; за час здесь перебывало не меньше пятнадцати человек, отцы, сопутствуемые юными учениками, художники, выставившие свои полотна и желавшие представиться Фажеролю, товарищи, нуждавшиеся в его протекции и предлагавшие услугу за услугу, и даже женщины, поставившие свой талант под защиту своих женских чар. Надо было видеть, как художник исполнял роль кандидата в члены жюри, как он расточал рукопожатия, говорил одному: «В этом году ваша картина чрезвычайно хороша, она мне очень нравится!», удивлялся, беседуя с другими: «Как? Вы еще не получили медали?», повторял всем: «О, будь я там, я заставил бы их плясать под мою дудку!» Посетители уходили восхищенные. Он закрывал за каждым дверь с чрезвычайно любезным видом, сквозь который проглядывала скрытая издевка былого уличного повесы.
— Видел? — сказал он Клоду, когда они снова остались одни. — Ты не поверишь, сколько времени отнимают у меня эти кретины!
Он подошел к застекленной двери, быстро отворил одну из створок, и Клод увидел по другую сторону проспекта на балконе особняка женскую фигуру в белом кружевном пеньюаре, которая подняла платочек. Фажероль трижды помахал рукой. Оба окна вновь захлопнулись.
Клод узнал Ирму. Фажероль, как ни в чем не бывало, нарушил наступившее молчание:
— Видишь, как удобно: можно переговариваться. У нас настоящий телеграф. Она зовет меня, я должен идти… Ах, дружище, вот кто может дать нам урок…
— Урок? Но чего же?
— Всего: порока, искусства, ума… Сказать тебе правду, ведь это она заставила меня писать! Да! Честное слово, у нее особый нюх на успех! И при этом она, в сущности, всегда остается сорванцом! А сколько проказ, сколько забавной страсти, когда ей взбредет в голову тебя полюбить!
Два красных пятнышка появились на его щеках, а глаза на мгновение заволокла какая-то мутная пелена. С тех пор как Фажероль поселился на проспекте Вилье, он снова сошелся с Ирмой; рассказывали даже, что этот пройдоха, такой искушенный, побывавший во всевозможных переделках парижской мостовой, позволял ей себя разорять; она постоянно высасывала из него кругленькие суммы, за которыми посылала горничную, то для оплаты поставщиков, то для удовлетворения какого-нибудь каприза, а иногда без всякой цели, просто ради удовольствия опустошать его карманы; этим и объяснялись отчасти его денежные затруднения и долги, все увеличивавшиеся несмотря на возраставший успех и вздутые цены на его картины. Впрочем, Фажероль не обманывался, сознавая, что он для нее лишь предмет бесполезной роскоши, шалость любительницы живописи, развлекающейся за спиной солидных господ, оплачивающих ее на правах мужей. Она потешалась над этим, и гнусной приправой к их связи служил смрад присущей им обоим порочности; роль любовника по прихоти забавляла и его, заставляя забывать о деньгах, выброшенных на Ирму.
Клод взял шляпу. Фажероль топтался на месте, бросая беспокойные взгляды на особняк напротив.
— Я хотел бы, чтобы ты остался, но, понимаешь, она меня ждет. Итак, договорились, твое дело на мази, разве только меня не выберут… Приходи во Дворец промышленности вечером к подсчету голосов. Там шум, толкотня, но ты сразу же выяснишь, можно ли на меня рассчитывать.
Сперва Клод поклялся себе, что ни за что не пойдет. Покровительство Фажероля было для него тягостно; а между тем в глубине души он страшился только одного: вдруг этот опасный болтун не сдержит своего обещания, испугавшись возможной неудачи.
Но в день голосования Клод не мог усидеть на месте и отправился на Елисейские поля под предлогом, что хочет совершить далекую прогулку. Не все ли равно, где гулять, здесь или в другом месте? Так или иначе, он забросил работу в ожидании Салона, хотя и не признавался себе в этом, и опять начал свои бесконечные блуждания по всему Парижу. Права голоса он не имел, для этого надо было хоть однажды попасть на выставку в Салон. Но его снова и снова влекло к Дворцу промышленности. Он с любопытством следил за тем, что происходило у его дверей, за всей этой сутолокой, вереницей художников-избирателей, которые отбивались от людей в коротких грязных блузах, выкрикивавших списки — штук тридцать списков различных кружков и направлений: кандидатов академической мастерской, либералов, непримиримых, соглашателей, молодежи, женщин. Ожидавшие результатов голосования метались как безумные; можно было подумать, что накануне здесь произошел мятеж и теперь повстанцы осаждают двери секции.
К четырем часам пополудни, когда голосование закончилось, Клод, не в силах преодолеть любопытства, поднялся наверх. Теперь на лестнице никого не было, — входи кто хочет. Наверху он попал в огромный зал жюри, окна которого выходили на Елисейские поля. Двенадцатиметровый стол занимал середину зала, а в углу в гигантском камине пылали огромные поленья. Здесь было четыреста — пятьсот избирателей, дожидавшихся подсчета голосов, рядом с ними их друзья и просто любопытные; от громких разговоров и смеха в комнате с высоким потолком стоял непрерывный гул. Вокруг стола уже устраивались и работали комиссии — пятнадцать, не меньше, — и в каждой по председателю и по два счетчика. Надо было организовать еще три-четыре комиссии, но не хватало людей: все бежали от этой изнурительной работы, до полуночи пригвождавшей добровольцев к стулу.
Тут Фажероль, не покидавший своего поста с самого утра, стал волноваться, кричать, пытаясь перекрыть шум:
— Послушайте, господа, нам не хватает одного человека!.. Вы слышите, нам нужен доброволец!
В эту минуту он увидел Клода, бросился к нему и силой потащил за собой.
— Вот и хорошо! Сделай мне удовольствие, сядь сюда и помоги нам! Это доброе дело, черт возьми!
И Клод с места в карьер оказался председателем одной из комиссий. Он выполнял свои обязанности с застенчивой серьезностью взволнованного до глубины души человека, словно верил, что судьба его картины зависит от того, насколько добросовестна будет его работа. Он громко выкликал фамилии по спискам, которые ему передавали в одинаковых пакетиках, в то время как два счетчика заносили их на листы. Это был настоящий концерт: среди несмолкаемого гула толпы пронзительные голоса выкрикивали одновременно все те же двадцать — тридцать фамилий. Так как Клод ничего не умел делать бесстрастно, он воодушевился и то приходил в отчаяние, когда попадался список без имени Фажероля, то радовался, когда ему удавалось лишний раз назвать его имя. Впрочем, Клод часто испытывал это удовольствие, потому что его товарищ сумел завоевать популярность, показываясь повсюду, посещая кафе, где собирались влиятельные группы, рисковал даже высказывать собственные убеждения и давал обещания молодым, не забывая, однако, низко кланяться членам Академии. Фажероль привлекал все симпатии и выступал здесь в роли всеобщего баловня.
В этот дождливый мартовский день стемнело уже к шести часам. Лакеи внесли лампы; притихшие художники, следившие за подсчетом с мрачными и недоверчивыми лицами и бросавшие на комиссию косые взгляды, придвинулись к столу. Другие от скуки стали паясничать, мяукали, лаяли или затягивали тирольскую песню. А в восемь часов, когда подали ужин — холодное мясо и вино, — веселье уже совсем вышло из берегов. Шумно раскупоривали бутылки, набивали себе желудки первым попавшимся блюдом; в этом огромном зале, освещенном отблеском пылавших в камине, как в раскаленном горне, поленьев, казалось, происходила беспорядочная ярмарочная пирушка. Потом все начали курить, и желтый свет ламп подернулся дымкой; на полу валялись кучи выброшенных во время голосования бюллетеней вперемешку с пробками, хлебными корками, осколками разбитой посуды — груды мусора, в которых застревали каблуки. Под конец все распоясались: маленький скульптор вскочил на стул и стал что-то проповедовать собравшимся; художник с усами, торчащими под крючковатым носом, уселся верхом на стул и поскакал вокруг стола, изображая императора, приветствующего толпу.