Хачатур Абовян - Раны Армении
Я сам как раз был в Эчмиадзине, когда спасавшийся бегством Гасан-хан проехал мимо. Он послал вперед человека предупредить, чтоб эчмиадзннская братия не встречала его с крестами и хоругвями, как это делалось обычно. Но пустили слух, что они подверглись нападению курдов и что в Карсе повальная болезнь.
Бдительный Агаси, лишь только народ собрался, оставил всякие дела и велел всем идти в церковь. Отслужили всенощную, возблагодарили бога, а когда служба кончилась, он разослал во все концы людей, чтобы последили, посмотрели, совсем ли убрались разбойники или есть еще где опасность.
Благодарение богу — нигде ничего не обнаружили и возвратились.
Тела убитых поскидали со скалы в ущелье или сбросили в ямы. Лошадей и все богатства поделили между собой. Впрочем, на одежду, на лошадей, на доспехи — никто и внимания не обращал.
Еще до наступления темноты Агаси по всем местам расставил стражу, остальных же людей собрал в крепость.
Как отужинали, Агаси стал с ними совещаться: какие у них намерения, куда собираются они идти. Сам он задумался, как бы вразумить их, чтоб они остались в Ани, восстановили бы свою древнюю столицу, место, где была спасена их жизнь, написали бы в Гюмри, приняли русское подданство и таким путем обеспечили бы себе славу в мире на веки веков.
Но суеверие и острие проклятия святого Иоанна Ерзынкаци так засели у них в сердце, что ни тысячью проповедей, ни клещами не вытащить.
Не дай-то бог, чтоб голова у человека свихнулась! Тут хоть тысяча попов, хоть тысяча докторов соберись, — проку не будет. Сколько ни наставляй, опять свихнется, а коли станешь напирать, так расколется, пожалуй, и вовсе.
Правду говорят: сумасшедший бросил камень в море, — так тысяча здравых умом не могли вытащить.
Агаси понял, что словам его не придадут значения, что все это будет впустую, отошел в сторонку, приложил платок к глазам и промолвил:
— Велика слава твоя, господь-создатель! Но почему говорим мы, что в человеке доля твоей святой души, что создан он по твоему образу, когда часто мысль его бывает тверже скалы, голова толще камня?
Воры и разбойники годами тут гнездятся, и земля твоя их не поглощает, держит, — и только на наш народ сыпятся бедствия, и ты не допускаешь его устроить свою страну, славить святое имя твое, спасти свою жизнь и ею пользоваться.
Нет, вседержитель наш и создатель, никогда ты свое творение, дитя свое так не обижаешь, не попираешь ногами. Когда человек родится — он комок мяса и только. Годы идут, и он начинает понемногу ходить, говорить, сознавать и соображать, научается подносить руку ко рту, есть хлеб, не говорю — добывать.
Но горе тому ребенку, горе тому народу, который, впервые открыв глаза, не свет увидит, а мрак; видя прямую дорогу, сойдет с нее и пустится по камням. Горе тому народу, который оставит естественный закон и последует неестественному, у которого не будет наставника, могущего поднять его дух, не лишающего его сил духовных.
Если б были у нас хорошие ученые и наставляли бы они день и ночь и детей и народ по отдельности, учили бы, просвещали их, — неужели народ наш был бы в таком состоянии, познал бы такую долю?
И зверь горный лучше нас живет: либо убегает от разбойника, от охотника, либо сам набрасывается на них и разрывает на куски, защищая себя. И птица, когда разоряют ее гнездо, пищит и хлопает крыльями. Неужели и к птице не можем мы приравняться, не можем защищать свое гнездо?
Какая польза в книге, в евангелии, в кресте и поклонении, ежели мы их не разумеем?
Под землей тоже сокровищ много — нам-то что?
Ах ученые, наши ученые! Сколько времени отдают они сну, всяким удовольствиям! Все гонятся за деньгами! Делали бы лучше нужное дело, просвещали бы нас, — тогда и сами избавились бы от врагов да разбойников, и нас бы избавили.
Человек один раз на свет родится, он должен поступать так, чтобы, по уходе его, здесь, на этом свете, поминалось и праздниками отмечалось его имя, а на том — душа его сияла лучами славы.
Но какая польза, если слова мои слышат одни лишь камни?
Скажем, невежественный народ: что слышал, то и повторяет, но как же духовенство? Оно ведь тоже подтверждает, будто этот чудесный город разрушился от проклятия. Во-первых, из уст святого угодника не должны выходить горькие слова проклятий, но если уж вышли, — о создатель мой, земно тебе кланяюсь! — ужели из-за одного человека должен ты был погубить миллионы живых душ? Если должен был погубить, то зачем же создал?
Ах, тысяча таких наболевших вопросов у меня в сердце, но мне затыкают рот, не дают говорить.
Так раздумывал он, как вдруг, подняв глаза, увидел, что вся равнина анийская объята пламенем. Он знал, что Гасан-хан всех из Карса выселил с тем, чтобы перебросить в Ереван, твердо знал также, что если и приставлено к ним войско, то не такое, чтобы могло ему сопротивляться. Если он сломил самого Гасан-хана, кто же теперь мог устоять против него?
Война для него стала игрушкой.
Он не стал дожидаться утра, опасаясь, что с этими армянами поступят как и с другими — вырежут стариков и старух. Он взял с собою сотни две отборных всадников и выехал на равнину. Подоспел как раз в то время, когда они только что сделали привал, такая была неразбериха, что собака хозяина не узнавала, — переселенцы группами валились друг на друга, каждый был своим делом занят.
Враги сразу рассыпались, разбежались, да так, что ни одной души не осталось. Освобожденных армян не отпустили, а собрали в одно место, те, позабыв о своем горе, стали кричать прибывшим, чтоб захватили пушки и ружья и отогнали сарбазов, которых в количестве двух тысяч Гасан-хан оставил при пленниках, чтоб они потихоньку вели людей, — среди сарбазов большинство были тоже армяне.
Когда поднялся гром и крик, сарбазы подумали, что это — русские, побросали свои пушки и боеприпасы и бросились в ущелье.
Несколько ереванских пушкарей и сарбазов также попали им в руки — чего же больше? Разбойники и думать не могли теперь подступиться к Ани.
Кое-как скоротали ночь. Поутру божий свет озарил сердца армян. Им досталось столько пороху, ружей, пушек, что двинься на них хоть весь мир, им все равно урона бы не было.
Но как Агаси ни советовал, сколько ни говорил, сколько ни просил, — ничего не вышло: армяне ни за что не хотели возвращаться в проклятое место, и большинство опять повернулись лицом к Карсу.
Агаси очень желал, чтобы они хоть перешли на русскую землю, но и это не удалось: одни хотели переходить, другие — нет.
Пока они таким образом шумели, карсский паша собрал войско и пошел вернуть назад своих подданных. Надо сказать, что как карсский паша, так и баязетский, любили армян, как родных детей.
Паша так и остолбенел, — сон наяву, да и только! Он уж думал, что ему и самому не выбраться живым из этих ущелий, но каково же было его удивленье: в тот самый миг, когда собирался он напасть на врага, люди с тысячи мест подняли руки, назвали его по имени и радостно к нему подбежали.
Как отец, увидевший воочию освобождение своих детей, он начал славить бога, припал лицом к земле. Но не успел и рта раскрыть, спросить, что же это за чудо совершилось, как поднесли к нему на руках Агаси, поставили перед ним, и тысячи уст воскликнули:
— Ему, ему принеси в жертву нас и детей наших, дорогой паша. Он наш освободитель, наш второй бог!
Благородный молодой человек, лицо которого тысячу раз меняло цвет от каждой сердечной боли, чьи глаза и щеки то краснели, то бледнели, чье сердце стало до того чувствительно, что стоило ему услыхать что-нибудь, как из глаз его текли рекою слезы и ланиты начинали пылать, — безмолвно воздел руки к небу и, не говоря ни слова, показал, что небеса послали ему эту силу и удачу, что это дело не его рук.
Благородный паша в первый раз в жизни так поцеловал лоб армянского парня, как целовал молитвенный свой камень. Он прижал его к груди, снова обхватил его голову руками, еще раз поцеловал и обещал всячески воздать ему за храбрость, приглашая ехать с ним в Карс и остаться там, под его рукою.
Но Агаси упал к ногам паши, поблагодарил и сказал, что если бы и весь мир предложили ему, он не отказался бы от Ани, так как имеет намерение восстановить там жизнь.
Что могло быть для паши легче этого? Он только попросил, чтобы сейчас Агаси ехал с ним в Карс, обещая, при наступлении спокойствия, всецело исполнить его заветное желание; сказал, что даст людей, скота, товаров, сколько потребует, и что вдобавок и сам поможет.
С глазами полными слез вновь упал Агаси к ногам паши:
— Эта голова, — сказал он, — мне уже не нужна, эта грудь, тысячу раз сгоравшая в огне, эта рука, тысячу раз желавшая вонзить шашку в грудь мою и поразить сердце, — все, все в жертву тебе, паша! Либо убей меня тут же, либо исполни, что обещал, — чтобы увидел я заново восстановленной столицу моего народа и лишь потом сошел бы в землю!