KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Классическая проза » Уильям Теккерей - История Пенденниса, его удач и злоключений, его друзей и его злейшего врага (книга 2)

Уильям Теккерей - История Пенденниса, его удач и злоключений, его друзей и его злейшего врага (книга 2)

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Уильям Теккерей, "История Пенденниса, его удач и злоключений, его друзей и его злейшего врага (книга 2)" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

— Если бы ты жил во времена гонений на первых христиан, — сказал Уорингтон, — ты приносил бы жертвы Юпитеру.

— Возможно, — с грустью согласился Пен. — Возможно, я трус — возможно, вера моя не тверда; но это касается только меня. А сейчас я толкую о том, что я против гонений. Стоит объявить какую-нибудь веру или догмат непреложным, — и за этим неизбежно следуют гонения: Доминик сжигает еврея, Кальвин — арианина, Нерон — христианина, Елизавета — паписта, а Мария — протестанта, а их августейший родитель того или другого либо того и другого, смотря по настроению, причем действуют они все без малейших угрызений совести, напротив — с сознанием честно исполненного долга. Стоит объявить догмат непреложным — и посылать на смерть или идти на смерть становится необходимо и легко. И воины Магомета, когда они умирают с криком "в рай!", пронзенные христианскими копьями, не менее и не более достойны похвалы, чем когда они же истребляют целый город, населенный евреями, или рубят голову пленникам, если те отказываются признать, что у бога был всего один пророк.

— Не так давно, мой мальчик, — сказал Уорингтон, выслушав излияния своего друга со свойственным ему насмешливым сочувствием, — ты спрашивал меня, почему я остаюсь в стороне от житейской борьбы и смотрю на усилия других, сам не вступая в схватку. А ты? Когда ты вот так признаешься в своем неверии, каким ты выходишь дилетантом, каким равнодушным зрителем! Тебе двадцать шесть лет, а пресыщен ты, как шестидесятилетний распутник. Ты почти не надеешься, почти не любишь, почти не веришь. Сомневаешься в других так же, как в себе. Если бы свет состоял из таких pococuranti [46], он был бы невыносим; чем жить среди людей, которые все отрицают, я бы лучше переселился в лес и слушал, как верещат обезьяны.

— Если бы свет состоял из святых Бернардов и святых Домиников, — возразил Пен, — он был бы не менее отвратителен, а через какие-нибудь сто лет вообще перестал бы существовать. Ты хочешь, чтобы все мужчины обрили голову, а все женщины достриглись в монахини, дабы полностью были соблюдены заповеди аскетов? Чтобы на всех улицах всех городов звучали гнусавые пуританские песнопения? Чтобы все птицы лесные пели и летали на один лад? Ты называешь меня скептиком, потому что я признаю то, что есть, будь то жаворонок или зяблик, патер или пастор, словом — любое из творений господа (чье имя я, имей в виду, произношу с благоговением). Но ведь, наблюдая это бесконечное разнообразие, особенно среди людей, мы проникаемся еще большим удивлением и уважением к творцу и повелителю всех этих созданий, таких разных — и в то же время единых в своем поклонении ему, возносящих ему хвалу каждый по своей способности приблизиться к божественному, ноющих (вернемся к птичьей метафоре) каждый свою песню.

— Стало быть, Артур, по-твоему выходит, что нет большой разницы между гимном святого, одой поэта и песней ньюгетского вора?

— Даже на эту издевку я мог бы ответить, будь она уместна. Я мог бы ответить, что даже разбойнику, возопившему на кресте, самый мудрый и милосердный из всех учителей, самый редкостный утешитель и целитель, обещал сострадание и позволил надеяться. Гимны святых! Оды поэтов! Да кто мы такие, чтобы определять, сколько человеку отпущено возможностей творить добро и зло, или хотя бы судить об этом? Чтобы устанавливать правила раздачи наград и наказаний? О нравственности людей мы судим так же дерзко и бездумно, как об их уме. Одним человеком восхищаемся как великим мудрецом, другого клеймим как тупицу, не зная ни того ни другого, не зная, насколько тот или другой близок к истине, не будучи уверены, что такое вообще истина. Мы поем Те Deum [47] для героя, выигравшего битву, и De profundis [48] для несчастного, который убежал из тюрьмы, а потом был пойман полицией. Наша система наград и наказаний пристрастна и не полна, до смешного несовершенна и до крайности суетна, а мы еще норовим распространить ее на загробную жизнь. Мы тщимся настигать людей в ином, неподвластном нам мире и посылаем им вслед наши бессильные приговоры, обвинительные или оправдательные. Своими жалкими, ничтожными мерками мы беремся измерить неизмеримое небо, как будто по сравнению с ним ум Ньютона, Паскаля или Шекспира сколько-нибудь выше моего; как будто луч, бегущий от солнца, достигает меня быстрее, чем человека, который чистит мне сапоги. По сравнению с этой высотой самые высокие и самые маленькие из нас равно мелки и низки, так что какие тут могут быть подсчеты, какую можно вычислить разницу!

— Нет, Артур, здесь твоя риторическая фигура трещит по швам, — возразил Джордж, но уже мягче. — Если даже с помощью простой арифметики мы можем вычитать и множить почти бесконечно, то Великий Исчислитель должен подсчитывать все; и перед его бесконечностью малое не мало и великое не велико.

— Я не беру под сомнение эти подсчеты, — сказал Артур. — Я только говорю, что твои-то подсчеты неполны и преждевременны, а значит — неверны и с каждым умножением все дальше отходят от истины. Я не осуждаю тех, кто убил Сократа и проклял Галилея. Я только говорю, что они прокляли Галилея и убили Сократа.

— А только что ты утверждал, что должно мириться и с нынешней, и, очевидно, со всякой другой тиранией?

— Нет. Я утверждаю, что если мне грозит враг, с которым я могу разделаться без насилия и кровопролития, я предпочитаю взять его измором, а не убивать своими руками. Фабий был скептиком, когда воевал с Ганнибалом. Как это звали его коадъютора, про которого мы в детстве читали у Плутарха, — того, что презирал его за медлительность и усомнился в его храбрости, а сам вступил в бой и был разбит наголову?

В этих рассуждениях и признаниях Артура читатели, возможно, услышат отзвуки тех вопросов, которые их тоже в свое время занимали и тревожили и которые они, возможно, разрешили совсем по-иному, чем наш герой. Мы не ручаемся за правильность его взглядов — просим читателя заметить, что они изложены в форме диалога, поскольку автор отвечает за них не больше, чем за мнения, высказанные любым из других действующих лиц этой повести: мы всего лишь пытаемся проследить духовное развитие человека суетного и эгоистичного, но не лишенного доброты и великодушия и не чуждающегося правды. Как видим, плачевное состояние, до которого он сейчас довел себя своей логикой, — это полное безверие и насмешливое приятие мира таким, как он есть; или, если угодно, — вера во все сущее, приправленная гневным презрением. Вкусы и привычки такого человека мешают ему стать воинствующим демагогом, а любовь к правде и отвращение к ханжеству не дают ратовать за крутые меры, какие всегда готов предложить громогласный поборник преобразований, ни тем более пуститься на заведомую ложь, которая для него хуже смерти. Наш герой был по природе своей неспособен лгать, но не был достаточно силен для того, чтобы опровергать чужую ложь, кроме как вежливой усмешкой; и главным его правилом было уважать любой парламентский акт вплоть до его отмены.

К чему же приводит человека эта легкая жизнь без веры? Наш друг Артур был саддукей, и Креститель в пустыне мог бы сколько угодно вопиять к беднякам, благоговейно внимающим его пророчествам о гневе, скорби и спасении, — все равно наш друг саддукей, пожав плечами, с улыбкой поворотил бы своего сытого мула прочь от толпы и поехал бы домой, в прохладу своей террасы, где, поразмыслив немного о проповеднике и его слушателях, взялся бы за свиток Платона или за книгу приятных греческих песенок о меде Сицилии, о нимфах, фонтанах и любви. К чему, повторяю, приводит человека такой скепсис? К постыдному самовлюбленному одиночеству, тем более постыдному, что оно гак благодушно, безмятежно и бессовестно. Совесть! Что такое совесть? И к чему слушать ее голос? И что есть личная или народная вера? Все это — мифы, облеченные гигантской традицией. Нет, Артур, если ты, видя и сознавая всю ложь этого мира, — а видишь ты ее ох как отчетливо, — если ты приемлешь ее, отделываясь смешком; если, предаваясь легкой чувственности, ты без волнения смотришь, как мимо тебя, стеная, проходит несчастное человечество; если кипит бой за правду и все честные люди с оружием в руках примыкают к той или другой стороне, а ты один, в тиши и безопасности лежишь на своем балконе и куришь трубку, — значит, ты себялюбец и трус, и лучше бы тебе умереть или вовсе не родиться!

— Бой за правду, друг? — невозмутимо сказал Артур. — А где она, правда? Покажи ее мне. В этом-то и суть нашего спора. Я вижу ее повсюду. В палате я вижу ее и на стороне консерваторов, и среди радикалов, и даже на министерских скамьях. Я вижу ее в том человеке, который верит в бога согласно законам и в награду получает епископский сан и пять тысяч в год; и в том, кто, подчиняясь беспощадной логике своей веры, жертвует всем — друзьями и славой, нежными узами и честолюбивыми замыслами, почетом сонма церковников и положением признанного вождя и, послушный зову правды, переходит к противнику, готовый впредь служить в его рядах безымянным солдатом. Я вижу правду и в нем, и в его брате, которого его логика приводит к противоположным выводам, так что он, проведя жизнь в тщетных усилиях примирить непримиримое, в отчаянии швыряет книгу оземь ж со слезами на глазах, воздев руки к небу, во всеуслышание бунтует и отрекается от веры. Если у каждого из них своя правда, зачем мне примыкать к тому или другому? Есть люди, призванные проповедовать: пусть проповедуют. На мой взгляд, слишком многие воображают, что наделены для этого необходимым даром. Но не можем же мы все идти в священники. Кое-кто должен сидеть молча и слушать, а не то и клевать носом. Разве не у каждого свои обязанности? Самый благонравный приютский мальчик раздувает мехи органа; других мальчиков учитель учит палкой на хорах; псаломщик возглашает "аминь!"; приходский надзиратель с жезлом распахивает двери перед его преподобием, а тот, шурша шелками, шествует к своей кафедре. Я не желаю ни бить палкой мальчиков, ни возглашать "аминь", ни изображать ревнителя церкви в облике приходского надзирателя с жезлом; но, входя в церковь, я обнажаю голову и читаю там молитвы, и пожимаю руку священнику, когда он после службы выходит на церковный двор. Разве я не знаю, что самое присутствие его там — компромисс и что он — воплощение парламентского акта? Что церковь, в которой он служит, была построена для иного богослужения? Что рядом помещается часовня методистов, а чуть подальше на лугу медник Баньен во всю глотку возвещает вечное проклятие? Да, я саддукей; я принимаю все, как есть, — и весь мир, и все парламентские акты; и я намерен жениться, если найду подходящую жену, — не затем, чтобы, как дурак, пасть перед нею ниц и обожать ее, не затем, чтобы поклоняться ей, как ангелу, и ждать, что она окажется ангелом, — а с тем, чтобы быть к ней учтивым и снисходительным и от нее ждать того же взамен. Так что если ты услышишь, что я женюсь, не воображай, что речь идет о романтическом чувстве с моей стороны; а если услышишь, что в каком-нибудь ведомстве есть тепленькое местечко, — имей в виду, у меня нет никаких моральных соображений, которые помешали бы мне его занять.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*