Дмитрий Григорович - Переселенцы
VII. Встреча
Дневной свет давно разогнал ночные тени. Солнце поднялось в огненном небосклоне, исполосованном золотистыми, багровыми полосами; но чем выше оно подымалось, тем чаще и чаще оно заслонялось большими облаками, которые медленно, лениво передвигались, сходились и расходились. Запад синел, как безбрежное море; там, далеко-далеко, мелькали кое-где косые дождевые полосы; быстро перебегающие тени облаков приводили как будто в движение самую местность: тут совершенно неожиданно загоралась вдруг роща; она словно бежала навстречу и вдруг останавливалась и снова погружалась в сизый сумрак; там ярким золотом охватывался клин поля, между тем как примыкавшая к нему ветряная мельница чернела мрачным привидением. Местность можно было сравнить с огромным лицом, которое то радостно улыбалось, то собиралось в морщины и нахмуривалось.
В это самое утро, часов около шести, Верстан, дядя Мизгирь, Фуфаев и Петя остановились у околицы довольно значительной деревни; у околицы сходились и расходились несколько дорог. Верстан и Мизгирь тянули прямо против деревни; Фуфаев, держа за одну руку Верстана, за другую Мизгиря, тянул в деревню.
– Полно, глупый, чего взаправду пристал! Эк его разбирает! – говорил Верстан. – Я нарочно сказал: никакого кабака нет; ну, право же, нет.
– Ан врешь, оба вы врете, не обманете; поздно оченно, дружки, спохватились! – затрещал слепой своим козлячьим голосом и еще плотнее обхватил руками товарищей. – Врете: есть кабак! видать – не вижу, да нос сказывает! – довершил он, поворачивая лицо к деревне и обнюхивая воздух.
Действительно ли чуял Фуфаев запах вина, но только его не могли разуверить касательно отсутствия кабака, или Ивана-елкина, как он выражался. Шагах в сорока от околицы возвышалась грязная изба с прицепленною к двери сухой, покрасневшей сосновой веткой.
– Да что ты, волк тебя ешь, деньгами, что ли, разбогател? клад, что ли, нашел? – с грубым смехом произнес Верстан, – али уж такой расстрой вдруг сделался, что обождать нельзя? Всего пять верст до села-то осталось; там выпьешь!
– Да чего ждать-то! ждать нечего! – почти умоляющим голосом проговорил слепой, – там что еще будет! дело впереди, в дороге; здесь, при спопутности, само в руки просится!.. Да о чем, братцы, ваша забота? Чего уперлись? Твои, что ль, аль ваши деньги пропиваю? Ваших не прошу, не надыть! Сам угощаю, сам всех пою, всех пою; такая, знать, моя охота!
– Было бы на что угощать-то! – насмешливо перебил Верстан. – Угощать-то уж не на что: весь, как есть, давно пропился; платьишко, какое было, и то даже все зарезал…
В самом деле, с того самого села Болотова, в виду которого оставили мы нищих после переезда через Оку, Фуфаев почти не отрезвился совершенно. Им точно одурь какая-то овладела. На памяти Верстана, бродившего вот уже скоро лет пять с Фуфаевым, всего раз пять прорывало таким образом слепого. Сначала Фуфаев молчал три дня сряду и как только приходил на отдых, ложился и засыпал сном непробудным. Случайно нищие зашли как-то в кабак; слепой выпил и уже с этой минуты загулял без удержу безо всякого. Он пропил все деньги, пропил новую рубашку, купленную на базаре, пропил новые лапти и старые, пропил шапку, липовую чашку для подаяний, которая составляет необходимую принадлежность всех нищих, так что у редкого не найдете вы ее в суме; наконец Фуфаев пропил полушубок, служивший столько лет и имевший такой вид, что превращал своего владельца в какого-то пегого человека. Теперь у Фуфаева оставались пустой мешок да еще бабий зипун, подаренный ему накануне сострадательной помещицей. Верстан несколько раз покушался удерживать порывы товарища, когда находил в этом расчет, – все было напрасно. Фуфаев, как истинный философ, говорил, что ему из одежды ничего теперь не надо, благо время теплое; о зиме загадывать нечего; зима за горами – может, еще и не доживешь; полушубок и все остальное так же напрасно пропадут, лучше же теперь при живности употребить их себе в удовольствие. Или же, когда товарищи слишком уж сильно приставали, он говорил коротко и сухо: «Ну, да ладно! слова только теряете: черного кобеля не вымоешь добела; таким, стало, уродился!»
От села Болотова до настоящей минуты он не переставал петь песни, плясал, выкидывал разные скоморошные штуки, рассказывал притчи и сказки и вообще с той минуты, как впервые попал ему хмель в голову, находился в неукротимом припадке веселости; изменял же ему и даже приходил в яростное раздражение тогда только, когда упоминали ему о вожаке Мишке: он объявил наотрез, что не хочет, чтоб говорили ему об этом. Не будь у Фуфаева зипуна, подаренного помещицей, Верстан, весьма вероятно, не послушал бы слепого; но зипун склонил Верстана на сторону товарища.
– Что с ним будешь делать! – сказал он, поворачиваясь к дяде Мизгирю, – так уж и быть, надо уважить; ну, пойдем!
– Вот люблю! вот молодцы! Слышь, дядя, как к ручью либо к речке придем, вымой руки да мне скажи, я их поцелую! право, поцелую! – воскликнул Фуфаев, выпустил из своих рук руки нищих, вскинулся на воздух и, хлопнув ладонью над кудрявою своею головою, сказал Пете, чтоб. он вел его «к аптеке, где вылечиваются все болезни и даже выгоняются все двенадцать сестер лихоманок».
Улица деревни давно уже оживлялась народом; бабы шли за водою к пруду или возвращались оттуда; старики, сидя на завалинках или стоя в воротах, протирали заспанные глаза; заботливые хозяева возились с лошадьми, Фуфаев чуть не наткнулся на одного мужика, гнавшего лошадей с водопоя.
– Эк тебя разбирает Чуть свет, уж нос насандалил! Да, видно, и этого мало: опять туда же, – сказал мужик.
– А что? аль завидно тебе? – крикнул Фуфаев и, подогнув колени, так скоро засеменил ногами, что Петя, который вел его, чуть не выпустил палки из рук.
Почти в то же время из дверей кабака вышла дюжая, плечистая баба, весьма похожая на штоф, налитый красным вином; к довершению сходства голова ее повязана была желтоватым платком: издали совершенная пробка. В каждой руке между пальцами держала она четыре пустые штофа, по три штофа наводилось у ней подмышками. За нею выступил рыженький вскосмаченный мальчик с ковшом воды в одной руке, каждый палец другой руки воткнут был в горлышко пустого штофа; изо рта мальчика торчала корка хлеба, которую пережевывал он путем-дорогой. Целовальничиха принялась полоскать штофы, не обращая внимания на приближавшихся нищих. Она, как тотчас же, впрочем, оказалось, была баба сговорчивая. С ее стороны не было ни малейшего препятствия к приобретению зипуна, если только он годен; она молча взяла его, помяла в руках и расставила против света, причем из прорехи посредине спины зипуна луч солнца ударил прямехонько в лицо целовальничихи.
– Чего долго держишь нас? не хапаный товар[78], барыня вечор подарила: добро, стало быть, хорошее, – вымолвил Фуфаев.
– Это не наше дело разбирать… много оченно будет… много вас здесь, шатунов, ходит, – проворчала баба, продолжая свой осмотр.
– Довольно уж, довольно нагляделась, – пробасил Верстан, – говорят тебе, не слепой зипун-ат![79]
– Какой слепой, весь в дырьях! – проговорила баба.
– Ничего, тетка, сойдет! – воскликнул с живостью Фуфаев, – вещь, примерно, такая ходовая, всем нужная. Ну, говори, что даешь?..
– Десять копеек.
– Э! да ты крещеная ли?
– Больше не дам. Отваливай, значит; некогда…
– Братцы! да ведь тут на косушку не будет… что ж это она! – заговорил Фуфаев с сокрушенным видом, – слышь. Верстан, вот что: идет али нейдет?..
– Ну, говори…
– Слышь, тетка, – начал Фуфаев, обращаясь к бабе, которая принялась за полосканье штофов, между тем как рыжий мальчик, сверля пальцем нос, продолжал жевать корку, – есть в пяти верстах от вас село Андреевское?
– Есть…
– Есть там ноне приходский праздник?
– Есть…
– Много там народу собирается?
– Отстань! Ступай, ступай! – проворчала баба, потеряв терпение.
– Вот что, Верстан, – подхватил Фуфаев, – все деньги, которые получу нонче в Андреевском, все твои, дай только полтину…
– Несходно, – промолвил Верстан, – тучи собираются… чай, народу будет немного; дождь пойдет, полтины не соберешь…
– Ну, два дня: нонче что подадут на мою долю, да завтра?
– Неделю, пожалуй, можно…
– Как? полтину за неделю!
– Меньше не хочу…
– За неделю-то… пожалуй, и я ему дам, – промямлил дядя Мизгирь, подходя ближе.
Петя далеко не был весел; он не мог, однако ж, удержаться от смеха, взглянув на рожу, которую скорчил в эту минуту дядя Мизгирь.
– Эх вы, жиды окаянные! – воскликнул Фуфаев. – Ну, да что с вами делать! Какие вы ни на есть, враг-то, видно, сильнее вас! Иду в кабалу – пропадай моя голова! Давай! – присовокупил он решительно.
Целовальничиха взяла деньги, внимательно пересмотрела каждую копейку, подняла зипун, сказала: «три косушки…», и, пихнув рыжего мальчика, зевавшего на нищих, вошла в кабак. Минуту спустя она вынесла штоф и толстый зеленоватый стаканчик. Фуфаев отлил немного в стакан, попробовал: «знатно!» Он налил Верстану, потом Мизгирю, а остальное все залпом выпил, отплюнув последний глоток. На минуту он ошалел как будто; лицо его, окруженное мелкими спутанными кудрями, как шерсть у киргизского барана, сделалось багровым и склонилось на грудь; белые, широко раскрывшиеся зрачки неподвижно смотрели в землю; в чертах его промелькнуло как будто недовольное, тоскливое чувство, но это продолжалось несколько секунд. Он пощупал Петю, взял у него конец палки, сказал: «веди меня, наследник!»[80] и велел скорее идти к околице.