Антуан де Сент-Экзюпери - Цитадель
Но если я вас сделаю равными, смерть одного из вас ничего не изменит для другого. О чём вам горевать?
Я видел это бесчувствие, наблюдая своих воинов в бою. Твой соратник упал, но ничего не изменилось, на его место тут же встал другой. Свою сдержанность по отношению к убитым ты называешь солдатским мужеством, видишь в ней согласие с необходимыми жертвами, сухие глаза для тебя — знак благородства и достоинства. Я, наверно, обижу тебя, но всё же скажу: «Ты не плачешь, потому что тебе не из-за чего плакать». Ты ещё не знаешь, что твой товарищ умер. Он умрёт позже, когда наступит мир. А пока всегда есть другой с тобой, рядом, другой справа и другой слева, и вы вместе стреляете. У тебя нет времени, человек тебе не нужен, не нужно и то, чем этот человек, один-единственный, способен одарить. Только старший брат оберегает и покровительствует. Но в строю то, что может один, может и другой. Шарики в мешке не горюют о потере шарика — мешок полон, и все они одинаковы. Об умершем ты говоришь: «У меня нет времени, он умрёт позже». Но он уже не умрёт, потому что война кончится и разъедутся все живые. Ваш отряд распадётся. Живые смешаются с мёртвыми. Отсутствующие станут всё равно что мёртвые, а мёртвые всё равно что отсутствующие.
Но если вы — дерево, то каждый зависит от всех и все зависят от каждого. Вы заплачете, когда одного из вас не будет.
Если вы составляете собой какую-то фигуру, то между вами существует иерархия и связь. И видна необходимость одного в другом. Если нет иерархии, нет и братьев. Я слышал, говорят «мой брат», когда ощущают свою зависимость.
Я не хочу в вас безразличия к смерти. Если вы перестанете бояться крови или ударов, ваше безразличие благородно, но смерть переживается тем легче, чем меньше значимого уходит вместе с ней. Чем меньше радовал ваше сердце брат, тем меньше вы будете плакать о нём на похоронах.
Я хочу вас сделать богаче, я хочу, чтобы брат вам стал дороже. Хочу, чтобы ваша любовь, если вы полюбили, открыла вам царство, а не была пеной забродившего в бурдюке вина. Бурдюки не плачут. И если умрёт любимая, вы очнётесь на чужбине, в изгнании. Но если вы когда-нибудь услышите, будто кто-то отнёсся к смерти любимой по-человечески, знайте, он отнёсся к ней по-скотски… И умри он, его возлюбленная отнесётся к его смерти точно так же, сказав: «Смерть на войне — достойная для мужчины смерть». Но я хочу, чтобы вы воевали. Кого и любить, как не воина? Я не хочу, чтобы, потворствуя малодушию, вы делали из сокровища побрякушку, чтобы меньше жалеть о нём. Кто умрёт тогда? Бесчувственный автомат? Где жертва тогда? Где царство?
Я требую, чтобы мне отдавали лучшее. Иначе вам не обрести благородства.
Я поощряю вас не в пренебрежении жизнью, нет — в любви к ней.
Поощряю в любви к смерти, если она — дарение себя царству.
Здесь нет противоречия. Любя Господа, ты крепче любишь царство. Любя царство, крепче любишь родную землю. Любя родную землю, крепче любишь жену и детей. Любя жену, любишь ничтожный серебряный поднос, потому что вы привыкли пить чай вдвоём после того, как любили друг друга.
Да, я хочу сделать смерть для вас невыносимой. И я же хочу утешить вас. Я сложил эту молитву для плачущих. Молитву против боли смерти.
CXXXIII
— Стихотворение я написал. Осталось его поправить.
Мой отец возмутился:
— Ты написал стихотворение и теперь собираешься его поправлять? Но что значит писать стихотворение, как не поправлять его? Что значит лепить статую, как не поправлять её? Ты видел, как работают с глиной? От поправки к поправке всё явственней выявляется лицо, и первая вмятина на коме глины — уже поправка. Закладывая город, я поправляю пустыню. Перестраивая, поправляю город. Поправки и есть мои шаги к Господу.
CXXXIV
Ты открываешь себя, связывая в целое дробность. Ударяешь в колокол, заставляя отозваться других. Неважно, что послужило тебе колоколом. Любое творение — только возможность уловить, хотя по обличью ни одно из них не сходно с ловушкой. Я уже говорил тебе: всё ищет быть связанным, всё взаимопроникает друг в друга.
Танец, музыка длятся, ты даёшь мне время вникнуть в смысл твоего послания. Повторяешь, медлишь, поднимаешься, опускаешься, и, наконец, я улавливаю эхо — отзвук твоей сущности.
Но вот передо мной статуя, готовая целостность, мне нужен ключ, чтобы заглянуть в тебя. Если бы не нос, рот, уши, мне бы не понять, что ты подчеркнул, а без чего обошёлся, чему придал вес, а что облегчил, что возвысил, а что принизил, что опустошил, а что наполнил. Если бы не заранее сложенное представление о лице, я бы не понял твоего послания, не уловил эха твоего голоса. Но у меня есть ключ, я знаю, какое лицо совершенно, а какое заурядно.
Но, показав мне совершенно заурядное лицо, ты ничего не сообщил мне, оно только код, точка отсчёта, классическая модель. Пойми, не потрясений я жду — сообщения о тебе. Посылая мне безликий образчик, ты умолчал о себе. Так измени его, сомни, но постарайся, чтобы я всё-таки догадался, от чего ты ушёл. Нос посреди лба не смутит меня.
Другое дело, что я упрекну тебя в неискусности, в грубой прямолинейности: начинающий музыкант трубит во всю мочь, лишь бы его услышали; поэт доводит свой стиль до гротеска, лишь бы заметили, что у него есть стиль.
Храм построен? Убери леса. Зачем мне знать, как ты его строил. В совершенном творении не заметны швы и стыки. Не нос главное, и не стоит привлекать к нему всё моё внимание, поместив его на лбу. Не стоит выбирать самое яркое слово, оно заслонит образ. И образ не должен быть чересчур броским, иначе он нарушит стиль.
Я жду от тебя того, что ничуть не похоже на материал, из которого ты ладишь ловушку. Ожидаемое сродни молитвенной тишине в храме, сложенном из камней. Ты твердишь, что презираешь материал, что доискиваешься до сути, и, обуреваемый похвальным стремлением донести до меня своё труднодоступное послание, громоздишь такую необычайную мышеловку, что я, подавленный её величиной, пестротой и причудливостью, уже не различаю маленькой мышки, ради которой ты её громоздил.
Пойми, если я признал, что ты красноречив, остроумен, что сыплешь парадоксами, — значит, я не получил от тебя письма, ты просто выступил жонглёром на ярмарке. Ты потратил силы впустую, выставил себя, превратив в товар, но я не покупатель. Не важнее ли завоевать мою душу? А пока — я посмотрел, как ты размахиваешь цветными тряпками, пугая воробьёв, и пошёл дальше искать себе пристанища.
Вожатый покажет мне путь, но пройду его я сам, он оставит меня в одиночестве, уверив, будто я сам открыл Вселенную. Я шёл за ним, но нашёл своё.
Однако не думай, что сделаешься ненавязчивым вожатым, протянув мне гладкий шар с едва намеченными носом, губами, подбородком, — если ты так презираешь средства, которыми пользуешься, не навязывай мне тогда и мрамора, глины, бронзы, они ещё материальнее, чем форма губ.
Не навязчив тот, кто не навязывается мне со своим видением, а помогает увидеть мир таким, каким увидел сам. Ты обошёлся без носа, я сразу увидел это, потому что видел за свою жизнь много лиц, но зачем мне знать о твоей нелюбви к носам? И если свою статую ты поставишь в тёмный угол, я тоже не сочту тебя ненавязчивым.
Единственная и впрямь невидимая картина, от которой нечего взять, — стёртый образ.
А вы огрубели, вам кажется, что надо орать во всю глотку, чтобы вас расслышали.
Не рисуй мне пёстрого ковра, он одномерен, красноречив для глаз, нем для души и сердца.
CXXXV
Твой блаженный остров — мираж, я хочу, чтобы ты это понял. Тебе кажется, что на воле, среди рощ, лугов и пёстрых стад, на просторе, возвышающем душу одиночеством, в горении безграничной любви ты устремишься вверх, будто дерево. Знай, самые стройные деревья, которые я встречал, выросли вовсе не на вольном просторе. Свободные не торопятся расти, они медлят, ощупывая пространство, и вырастают причудливыми и узловатыми. Растущие в девственном лесу, окружённые соперниками, крадущими у них свет, рвутся к солнцу вертикалью, похожей на крик о помощи.
Остров не усилит в тебе чувства освобождённости, не поощрит рвения, усердия и страсти.
Если ты жаждешь уединиться в пустыне — я не имею в виду мечту об отдыхе, что баюкает тебя в городской суете и спешке, — пустоту пустыни нужно оживить, чтобы она питала душу и сердце, чтобы питала усердие и рвение, — твою пустыню нужно пронизать силовыми линиями. Их может напрячь природа, может — царство.
В твоей пустыне я размещу колодцы, но скупо, очень скупо, чтобы путь к каждому из них стал ощутим. Чтобы на седьмой день ты начинал беречь в бурдюках воду. Чтобы мечтал добраться до колодца. Чтобы добирался и ощущал себя победителем. Хотя, может быть, дорогой терял одного или двух верблюдов — слишком долог путь по бесплодной пустыне. Однако принесённые жертвы делают колодец ещё драгоценней. Караваны, что не сумели до него добраться и погибли в пути, осеняют его особой славой. Белеют кости на твоём пути, и вдали светится колодец.