Лион Фейхтвангер - Изгнание
— У нас тоже веселого мало, — сказала она неожиданно; глаза ее смотрели озабоченно, полное лицо поблекло, стала заметна его дряблость и сколько на нем пудры и румян. Вокруг болтали беспечные, нарядные женщины.
Гертруда слегка наклонилась вперед и, положив мясистую руку на большую, сухую, красивую руку Анны, продолжала:
— Артур бешено работает. Дел хоть отбавляй, а толку мало. Теперь у него опять неприятности с органами надзора. — Доктор Зимель был известен как очень способный адвокат. Он работал вместе с одним французским коллегой, но работал нелегально: у него не было французского диплома. — Тут не пробьешься, — говорила Гертруда, — не станешь на ноги, как ни держись, как ни цепляйся, то и дело срываешься. И неудержимо катишься вниз. — Она говорила тихо, не глядя на Анну, но руки не снимала; Анне было неприятно, но она не решалась отнять свою руку.
То, что Гертруда так разоткровенничалась, потрясло Анну. Сама она чувствовала себя сегодня увереннее, чем обычно, но ей не доставило никакого удовольствия, что «фрау Кон так сильно сбавила спеси».
— Да, — сказала она неопределенно, — радости мало.
Так сидели они в фешенебельном кафе среди холеных женщин, внешне не отличаясь от них, островок печали среди разлитого вокруг довольства. И, быть может, впервые за время своего знакомства не чувствовали, насколько они чужды друг другу; наоборот, между ними рождалась какая-то близость.
Спустя несколько дней уже недалеко от дома доктора Вольгемута Анна встретила Элли; они пошли вместе. Это случалось редко. Почему они чаще не встречались на станции метро, было непонятно: ведь послеобеденную работу они начинали в одно время. Но Элли никогда не отличалась аккуратностью.
Сегодня, однако, она не опаздывает. Она семенит рядом с Анной, оживленно болтает. Да, насколько в первое время своей работы у доктора Вольгемута Элли была подавлена и склонна к нытью, настолько в последнее время она переменилась, повеселела, была неудержимо болтлива. Хотя она все еще производила впечатление неряшливой, но поблекшей и опустившейся уже не казалась, это была скорее молодая и красивая женщина. Ей, как видно, жилось вольнее, она не чувствовала себя так неуверенно, как прежде. И не оттого, что она теперь лучше, чем в первые дни, справлялась с работой у доктора Вольгемута, она по-прежнему ухитрялась натворить больше бед, чем принести пользы; и если в первое время Вольгемут еще сердился, то теперь его саркастические замечания звучали беззлобно, казалось даже, что в неловкости Элли он находит какую-то прелесть. Во всяком случае, прошло то время, когда он говорил об Элли, что это двадцать два несчастья. Элли с естественным кокетством все больше и больше подчеркивала свою хрупкость, болезненность, неустойчивость, неприспособленность к жизни. Вольгемута это трогало, а Элли, зная, что от такой растроганности недалеко до влюбленности, играла на его чувствах, старалась извлечь из них выгоду.
Сегодня, рассказывает она Анне, ей придется уйти пораньше. Нашелся охотник пригласить ее, Элли, в оперу на «Мадам Баттерфляй»; надеть ей нечего, кроме одного старого платьишка, вот она и хочет по возможности освежить его. Да, это тот самый доктор Вендгейм, о котором она уже рассказывала Анне, он-то и предложил ей пойти в оперу. Он необщителен, скучен, раньше на таких и не смотрели; а теперь, когда мужчина предлагает тебе билет в оперу, привередничать не приходится. Теперь надо радоваться, что нашелся хоть кто-нибудь принимающий в тебе участие, иначе совсем пропадешь.
Анна незаметно оглядывает Элли. Неужели это та самая женщина, которая еще недавно с такой жадностью набрасывалась на еду? Сегодня вечером она пойдет в оперу. С этим самым доктором Вендгеймом. Муж Элли погиб в концентрационном лагере. Анна хорошо знала его, это был умный, живой, мужественный человек с очень приятной внешностью, пользовавшийся общими симпатиями. Первое время после его смерти Элли ни на минуту не забывала о нем; как ни старались отвлечь ее, она не могла не думать, не говорить о муже. Теперь Элли неприятно, когда о нем заходит речь. Вот уже почти два года, как он погиб, и, конечно, нельзя два года горевать так же, как в первый день утраты. Но Анна не может себе представить, чтобы она сама, если бы с ней что-либо подобное случилось… Она мгновенно отгоняет от себя эту мысль, не додумывает ее до конца. Элли, значит, часто встречается теперь с доктором Вендгеймом. Он ей не нравится; когда она говорит о нем, на лице ее появляется виноватая, даже смущенная улыбка, она почти стыдится этой дружбы. Она, очевидно, потому только и встречается с ним, что он «принимает в ней участие», то есть часто приглашает поужинать и вообще, надо думать, помогает ей сэкономить сотни две франков. Живет ли она с ним? Если пока еще не живет, то стоит ему настоять, и она, конечно, уступит. Прогнать от себя человека, принимающего в ней участие, — для нее слишком большая роскошь. И доктор Вольгемут принимает в Элли участие. Она и с ним, конечно, сойдется. Понять ее можно, но Анне это претит.
Они входят к Вольгемуту. Работы много, и Элли, как всегда, больше мешает, чем помогает. Сам Вольгемут энергично хлопочет, снует по кабинету, ругает своих пациентов, каламбурит — все, как всегда. И, однако, не совсем как всегда. Анна не может определить, что изменилось, но она это чует. Она не любит перемен: если что-нибудь меняется, то лишь к худшему.
И вот немного погодя Вольгемут и в самом деле обращается к ней:
— Мне надо кое-что сказать вам, фрау Траутвейн. Несколько слов. Но не сейчас, — торопливо прибавляет он, так как в кабинет входит следующий пациент, — позднее.
Анна движется по комнате, как всегда, ровная, спокойная, женственная, встречает пациентов, в меру смеется и шутит, говорит по телефону, подает Вольгемуту инструменты. Но нервы ее напряжены. Она сразу почуяла что-то неладное. Возможно, конечно, Вольгемут имеет в виду какой-нибудь пустяк. Не спросить ли его прямо, улучив свободную минуту — между двумя пациентами? Ему и виду нельзя показать, что ее это так интересует. В изгнании не только деньги постепенно иссякают, но и нервы сдают. Всегда мерещится, что тебя подстерегает беда. В былое время, дома, когда кто-нибудь хотел поговорить с ней, с каким спокойствием она этого ждала. Письма она» иной раз часами не вскрывала, а теперь она нетерпеливо вскрывает все, что приходит но почте.
День прошел, наступил вечер, Анна проводила последнего пациента, помогла Вольгемуту вычистить инструменты, запереть их в шкафы. Он как будто совершенно забыл о том, что собирался ей что-то сказать. Она надевает пальто. Это, несомненно, пустяк, и она поставит себя в смешное положение, если возобновит разговор. Но все же у нее вырывается:
— Вы хотели мне что-то сказать?
— Ах да, — говорит он, — в самом деле. Ничего срочного, но я хотел предупредить вас заблаговременно. Я получил письмо от сэра Джеймса, Джеймса Симпсона. Вам это имя ничего не говорит, но всякому зубному врачу оно известно. Джеймс Симпсон лондонец. Это величина, это фигура, и еще какая. Сэр Джеймс — столп зубоврачевания. Он и раньше уже посылал мне пациентов, четыре раза. Еще до вас, фрау Траутвейн. И господина Луциани он еще и сейчас нет-нет заходит, у него нижняя челюсть вставная, помните? — его тоже послал ко мне Симпсон.
Анна, в пальто, стоит и ждет. До чего же он многословен, чуть что отвлекается, этак недолго из себя выйти. Если она сейчас не прервет его, он, вероятно, еще целый час будет читать лекцию о протезе этого Луциани.
— Да, — говорит она, — так что же сэр Джеймс?
— О, это дело серьезное, — отвечает он. — Сэр Джеймс запросил меня, не соглашусь ли я в недалеком будущем переехать в Лондон, чтобы вместе работать. Ему шестьдесят четыре года. Он нуждается в молодом компаньоне. Англичане народ жилистый, но старик уже не в силах один справиться со своей клиентурой. Каждый свой приезд в Париж он обязательно бывает у меня, мои работы произвели на него впечатление, мы понимаем друг друга с полуслова, мой сухой, простодушный юмор пленил его сердце, короче говоря, он предлагает мне вместе работать. Знаете ли вы, что это значит, моя милая? Нет, вы этого не знаете. Это кое-что значит, это значит много, это значит почти пять тысяч фунтов в год. У англичан зубы крупные, англичане чрезвычайно носятся со своими зубами и в тратах на них не скупятся. Лондон мне не очень нравится, я не люблю этого климата, да, по-моему, и самих англичан переоценивают, но я сносно говорю по-английски и пять тысяч фунтов стерлингов — это не шутка. В переводе на франки цифра невообразимая. Повторяю, время терпит, но месяца через два-три мне, вероятно, придется дать окончательный ответ. А в конце лета или в начале осени — переселиться в Лондон. Я хотел, дорогая фрау Траутвейн, заранее вас предупредить. Вполне возможно, что я смогу взять вас с собой, — ведь мы с вами отлично сработались. Но говорить об этом еще рано. На всякий случай, однако, обдумайте все, что я вам сказал.