Марк Твен - Приключения Гекльберри Финна
– Помилуй господи, не хотел бы я быть…
– Домашние воры, а ещё и…
– Я бы в таком доме побоялась жить, упаси меня бог!
– Побоялись бы жить! Я и сама боялась – и спать ложиться и вставать боялась, не смела ни сесть, ни лечь, сестра Риджуэй! Как они только не украли… можете себе представить, так меня трясло от страха вчера, когда стало подходить к полуночи! Вот вам бог свидетель, я уже начала бояться, как бы они детей не украли. Вот до чего допила, последний рассудок потеряла! Сейчас, днём, всё это кажется довольно глупо, а тогда думаю: как это мои бедные Том с Сидом спят там наверху одни в комнате? И, господь свидетель, до того растревожилась, что потихоньку пробралась наверх и заперла их на ключ! Взяла да и заперла. И всякий бы на моём месте запер. Потому что, вы знаете, когда вот так боишься – чем дальше, тем хуже, час от часу становится не легче, в голове всё путается, – вот и делаешь бог знает какие глупости! Думаешь: а если бы я была мальчиком да оставалась бы там одна в комнате, а дверь не заперта…
Она замолчала и как будто задумалась, а потом медленно повернулась в мою сторону и взглянула на меня; ну, тут я встал и вышел прогуляться. Говорю себе: «Я, пожалуй, лучше сумею объяснить, почему сегодня утром нас не оказалось в комнате, если отойду в сторонку и подумаю, как тут быть». Так я и сделал. Но далеко уйти я не посмел, а то, думаю, ещё пошлёт кого-нибудь за мной. Потом, попозже, когда гости разошлись, я к ней пришёл и говорю, что нас с Сидом разбудили стрельба и шум; нам захотелось поглядеть, что делается, а дверь была заперта, вот мы и спустились по громоотводу, оба ушиблись немножко и больше никогда этого делать не будем. Ну, а дальше я ей рассказал всё то, что рассказывал дяде Сайласу; а она сказала, что прощает нас, да, может, особенно и прощать нечего – другого от мальчишек ждать не приходится, все они озорники порядочные, насколько ей известно; и раз ничего плохого из этого не вышло, то надо не беспокоиться и не сердиться на то, что было и прошло, а благодарить бога за то, что мы живы и здоровы и никуда не пропали. Она поцеловала меня, погладила по голове, а потом задумалась и стала какая-то скучная – и вдруг как вздрогнет, будто испугалась:
– Господи помилуй, ночь на дворе, а Сида всё ещё нету! Куда он мог пропасть?
Вижу, случай подходящий, я вскочил и говорю:
– Я сбегаю в город, разыщу его.
– Нет уж, пожалуйста, – говорит. – Оставайся, где ты есть. Довольно и того, что один пропал. Если он к ужину не вернётся, поедет твой дядя.
Ну, к ужину он, конечно, не вернулся, и дядя уехал в город сейчас же после ужина.
Часам к десяти дядя вернулся, немножко встревоженный – он даже и следов Тома не отыскал. Тётя Салли – та очень встревожилась, а дядя сказал, что пока ещё рано горевать: «Мальчишки – они и есть мальчишки; вот увидишь, и этот утром явится живой и здоровый». Пришлось ей на этом успокоиться. Но она сказала, что не будет ложиться, подождёт его всё-таки и свечу гасить не будет, чтобы ему было видно. А потом, когда я лёг в постель, она тоже пошла со мной и захватила свою свечку, укрыла меня и ухаживала за мной, как родная мать; мне даже совестно стало, я и в глаза ей смотреть не мог; а она села ко мне на кровать и долго со мной разговаривала: всё твердила, какой хороший мальчик наш Сид, и никак не могла про него наговориться и то и дело спрашивала меня, как я думаю: не заблудился ли он, не ранен ли, а может, утонул, может быть, лежит в эту самую минуту где-нибудь раненый или убитый, а она даже не знает, где он… И тут у неё слёзы закапали, а я ей всё повторяю, что ничего с Сидом не случилось и к утру он, наверно, вернётся домой; а она меня то погладит по руке, а то поцелует, велит повторить это ещё раз и ещё, потому что ей от этого легче, уж очень она беспокоится. А когда она уходила, то посмотрела мне в глаза так пристально, ласково и говорит:
– Дверь я не стану запирать, Том. Конечно, есть и окно я громоотвод, только ты ведь послушаешься – не уйдёшь? Ради меня!
Уж как мне хотелось удрать, посмотреть, что делается с Томом, я так и собирался сделать, но после этого я не мог уйти, даже за полцарства.
Тётя Салли всё не шла у меня из головы, и Том тоже, так что я спал очень плохо. Два раза я спускался ночью по громоотводу, обходил дом кругом и видел, что она всё сидит у окна, усмотрит на дорогу и плачет, а возле неё свечка; мне очень хотелось что-нибудь для неё сделать, только ничего нельзя было; дай, думаю, хоть поклянусь, что никогда больше не буду её огорчать. А в третий раз я проснулся уже на рассвете, спустился вниз; гляжу – а тётя Салли всё сидит там, и свечка у неё догорает, а она уронила свою седую голову на руку – и спит.
Глава XLII
Перед завтраком старик опять ездил в город, но так и не разыскал Тома; и оба они сидели за столом задумавшись и молчали, вид у них был грустный, они ничего не ели, и кофе остывал у них в чашках. И вдруг старик говорит:
– Отдал я тебе письмо или нет?
– Какое письмо?
– Да то, что я получил вчера на почте?
– Нет, ты мне никакого письма не давал.
– Забыл, должно быть.
И начал рыться в карманах, потом вспомнил, куда он его положил, пошёл и принёс – и отдал ей. А она и говорит:
– Да ведь это из Сент-Питерсберга от сестры!
Я решил, что мне будет полезно опять прогуляться, но не мог двинуться с места. И вдруг… не успела она распечатать письмо, как бросила его и выбежала вон из комнаты – что-то увидела. И я тоже увидел: Тома Сойера на носилках, и старичка доктора, и Джима всё в том же ситцевом платье, со связанными за спиной руками, и ещё много народу. Я скорей засунул письмо под первую вещь, какая попалась на глаза, и тоже побежал. Тётя Салли бросилась к Тому, заплакала и говорит:
– Он умер, умер, я знаю, что умер!
А Том повернул немножко голову и что-то бормочет: сразу видать – не в своём уме; а она всплеснула руками и говорит:
– Он жив, слава богу! Пока довольно и этого.
Поцеловала его на ходу и побежала в дом – готовить ему постель, на каждом шагу раздавая всякие приказания и неграм, и всем другим, да так быстро, что едва язык успевал поворачиваться.
Я пошёл за толпой – поглядеть, что будут делать с Джимом, а старичок доктор и дядя Сайлас пошли за Томом в комнаты. Все эти фермеры ужасно обозлились, а некоторые даже хотели повесить Джима, в пример всем здешним неграм, чтобы им было неповадно бегать, как Джим убежал, устраивать такой переполох и день и ночь держать в страхе целую семью. А другие говорили: не надо его вешать, совсем это ни к чему – негр не наш, того и гляди, явится его хозяин и заставит, пожалуй, за него заплатить. Это немножко охладило остальных: ведь как раз тем людям, которым больше всех хочется повесить негра, если он попался, обыкновенно меньше всех хочется платить, когда потеха кончится.
Они долго ругали Джима и раза два-три угостили его хорошей затрещиной, а Джим всё молчал и даже виду не подал, что он меня знает; а они отвели его в тот же сарай, переодели в старую одежду и опять приковали на цепь, только уже не к кровати, а к кольцу, которое ввинтили в нижнее бревно в стене, а по рукам тоже сковали, и на обе ноги тоже надели цепи, и велели посадить его на хлеб и на воду, пока не приедет его хозяин, а если не приедет, то до тех пор, пока его не продадут с аукциона, и завалили землёй наш подкоп, и велели двум фермерам с ружьями стеречь сарай по ночам, а днём привязывать около двери бульдога; потом, когда они уже покончили со всеми делами, стали ругать Джима просто так, от нечего делать; а тут подошёл старичок доктор, послушал и говорит:
– Не обращайтесь с ним строже, чем следует, потому что он неплохой негр. Когда я приехал туда, где лежал этот мальчик, я не мог вынуть пулю без посторонней помощи, а оставить его и поехать за кем-нибудь тоже было нельзя – он чувствовал себя очень плохо; и ему становилось всё хуже и хуже, а потом он стал бредить и не подпускал меня к себе, грозил, что убьёт меня, если я поставлю мелом крест на плоту, – словом, нёс всякий вздор, а я ничего не мог с ним поделать; тут я сказал, что без чьей-нибудь помощи мне не обойтись; и в ту же минуту откуда-то вылезает этот самый негр, говорит, что он мне поможет, – и сделал всё, что надо, очень ловко. Я, конечно, так и подумал, что это беглый негр и есть, а ведь мне пришлось там пробыть весь тот день до конца и всю ночь. Вот положение, скажу я вам! У меня в городе осталось два пациента с простудой, и, конечно, надо бы их навестить, но я не отважился: вдруг, думаю, этот негр убежит, тогда меня все за это осудят; на реке ни одной лодки не видно, и позвать некого. Так и пришлось торчать на острове до сегодняшнего утра; и я никогда не видел, чтобы негр так хорошо ухаживал за больными; а ведь он рисковал из-за этого свободой, да и устал очень тоже, – я по всему видел, что за последнее время ему пришлось делать много тяжёлой работы. Мне это очень в нём понравилось. Я вам скажу, джентльмены: за такого негра не жалко заплатить и тысячу долларов, и обращаться с ним надо ласково. У меня под руками было всё, что нужно, и мальчику там было не хуже, чем дома; может, даже лучше, потому что там было тихо. Но мне-то пришлось из-за них просидеть там до рассвета – ведь оба они были у меня на руках; потом, смотрю, едут какие-то в лодке, и, на их счастье, негр в это время крепко уснул, сидя на тюфяке, и голову опустил на колени; я им тихонько сделал знак, они подкрались к нему, схватили и связали, прежде чем он успел сообразить, в чём дело. А мальчик тоже спал, хотя очень беспокойно; тогда мы обвязали вёсла тряпками, прицепили плот к челноку и потихоньку двинулись к городу, а негр не сопротивлялся и даже слова не сказал; он с самого начала вёл себя тихо. Он неплохой негр, джентльмены.