Владимир Даль - Павел Алексеевич Игривый
Любаша не могла отвести глаз от милого братца, с которым уже два года не видалась, и уланский мундир прельщал ее донельзя. По временам встречала она также взором благообразного ротмистра с большими русыми бакенбардами, с прекрасными усами, шелковистыми кудрями и серыми, но выразительными и нежными глазами. Наружность ротмистра была в самом деле приятна, все приемы его ловки, обращение скромно и обязательно.
Игривый бывал сыздетства товарищем Карпуши, а потому и поздоровался с ним по-братски, и они при этой встрече остались опять по-прежнему на ты и ты. Перемены, которые Павел Алексеевич в это короткое время мог заметить в Карпуше, не слишком утешали Игривого; новый гость, которого тот привез, как-то еще менее был по вкусу соседа; не менее того, когда по распоряжению хозяина подали на радости так называемого шампанского, то Все трое молодых людей, ротмистр, корнет и отставной студент, по настоянию расходившегося майора пили вкруговую за здравие друг друга, обнялись на побратимство и скрепили дружбу свою братским ты. Впрочем, мы уже видели, что молодой корнет и прежде этого был с ротмистром своим на такой короткой ноге.
Игривый не навещал соседей после этого дня три, желая дать им покой, и был приглашен в Подстойное к обеду, который давался в честь нового корнета. Если Павла Алексеевича и без того уже взяло какое-то раздумье после описанного нами вечера, то теперь он подавно был сбит с толку. Любаша как-то робела и мешалась при нем, даже будто избегала разговора и все держалась около брата, от которого не отходил ни на шаг благообразный ротмистр. Три побратима прохаживались после обеда по саду, где все общество рассеялось, и Карпуша после нескольких двусмысленных намеков сказал:
– Какой чудак этот ротмистр! Послушай, Павел: я его привез потому, что прочу в женихи сестре – он, ей-богу, славный, преотличный человек и благородный малый, – а он ломается теперь да несет бог весть что.
Павла Алексеевича, конечно, не бархатом по сердцу погладило от этих слов; но он собрался с духом, осилил всякое движение, казался спокойным и взглянул только слегка вопросительно на того и на другого.
– Ты, братец, по дружбе своей слишком хорошо обо мне относишься, – сказал довольно равнодушно Шилохвостов, глядя в землю, – ведь я… Да, впрочем, всякому позволено сомневаться, составит ли он счастье девушки, и даже подумать о том, не навьючат ли ему, может быть, арбуз [3]… Да и согласится ли сама сестра твоя… Почему она меня знает? Она может думать, что я какой-нибудь подлец…
Карп Иванович, которому еще не было двадцати лет и который тридцатитрехлетнего ротмистра своего называл «малым», прибавляя к этому беспрестанно то «добрый», то «славный», то «благородный», – Карп Иванович не дал ему договорить, ручался за успех, ссылался при этом беспрестанно на Павлушу, то есть на Игривого, и предлагал посватать сестру сегодня же, сейчас же и запить невесту в этот же вечер. Разговор о питье был любимым у Карпуши, и он редко без него оканчивал беседу.
Игривый был поставлен в самое странное положение. Он мог только отмалчиваться. К счастью, собеседники его были оба слишком заняты своим разговором, и Карпуша, ссылаясь то и дело на Павлушу, не ожидал, однако же, ответа его и врал сам по себе дальше.
Вечером плясали шумно и весело; ротмистр был отчаянный мазурист того времени, когда бросались в мазурке на колени перед дамой своей, топали, шаркали, щелкали каблуками и побрякивали шпорами. Победа в танцах на этот раз бесспорно осталась за уланами; Любаша еще в жизнь свою не танцевала так много и притом в большом обществе, а на долю ее достался первый и превосходный кавалер, ротмистр Шилохвостов. Она была вне себя от удовольствия, и все, все девицы, от первой до последней, завидовали ей как нельзя больше. Ей то и дело шептали в уши: «Ах, машер, как ты счастлива! Ах, какой он милый! Ах, машер, поздравляю с победой…» Разумеется, что это чрезвычайно льстило самолюбию бедненькой девушки, хотя она в этом и не сознавалась и даже, может быть, сама этого не знала. Игривый глядел на все это в каком-то раздумье и также сам не знал, как понять то, что он видел, и чем все это кончится.
Когда к ночи после бала ротмистр с корнетом остались глаз на глаз и притом немножко с позолотой, то речь между ними сейчас опять зашла о Любаше.
– Что же? – сказал братец ее, скинув мундир, присев на кровать свою и подпершись в обе руки. – Что же? Видно, брат Сеня, Любаша тебе не нравится, а я думал уж, как тебе услужить!
Сеня прохаживался большими шагами по комнате, набивая из кисета трубку.
– Послушай, – сказал он, остановясь перед Карпушей, – ведь сестра твоя не шутя девушка предостойная, премилашка… Ну, воля твоя, братец, мне совестно; ну за что же я заем у нее веку? За что я ее утоплю за себя? Другое дело какая-нибудь там Перепечихина или Перепутилова, да коли этак поддеть можно ее душ на сотенку, ну что ж? Это не грех; а ты подумай, братец: мы с тобой друзья закадычные, да ведь и она тебе родная сестра!
– Да о чем же ты хлопочешь, Сеня? Я тебя, воля твоя, не понимаю! Ну так чем же она тебе не дружка? Ну, говори! Сам говоришь: и хороша, и мила, и достойна, и душ хоть сотня не сотня, а под семьдесят на ее долю наберется; а мне ведь все равно, не миновать же раздела; так уж лучше ж пусть тебе достается. Ведь я же говорю это, любя тебя; а ты какую-то дичь несешь. Что ж ты, боишься, что ли, ее? Ведь она агнец; а уж как бы мы зажили с тобой – ух! Только пыль столбом! Я, брат, еще не скоро женюсь, мне еще рано, я бы подле вас так пошел пробавляться, а ты, душа моя… Да ведь мне бы хотелось тебе услужить, а лучшего мужа я сестре своей не найду, хоть свет пройду,ей-богу.
– Братец ты мой, душка ты моя! Все это правда; да ведь я-то подлец… Ну, скажи, ради бога, правду, ну, ведь просто подлец?
– Никогда! – возразил с жаром братец, вскочив с кровати и замахав руками. – Никогда, ни за что! Бог с тобой! Откуда ты это взял? [4]
– Ну да как же, милый ты мой, – продолжал тот, покачав головой и опустив руки. – Ведь из трех полков меня выгнали и тут служить со мной не хотят; ну и пьяница я, и буян я, – ну, ведь буян? – и картежник я, и по роже бит, а тут вот еще связался с тобой… Ну, рассуди же сам, ну, не подлец ли я? Ну, кто же я таков?
– Премилый и разлихой малый, – возразил опять братец. – Ну, дай же себя обнять, да хорошенько, вот так… Да не отворачивай рыла-то, дай сюда его – чмок, – премилый, преблагородный, пребесподобный и редкостный малый! Душа моя, ну, зять ты мне? Зять? Говори! Сестричку мою берешь за себя? А? Породнимся, что ли?
– А что же ты думаешь, в самом деле? – сказал Шилохвостов, надумавшись и разнежась в объятиях друга. – Может быть, я и не хуже другого: ведь мало ли подлецов на свете, да еще каких – ух! Ведь и я тоже человек, и доброго сердца человек, женишься, переменишься; ну, исправлюсь и я…
– Исправишься, милашка мой, душечка мой; ей-богу, исправишься. А на свете, разумеется, мало ли подлецов, об этом что и говорить! Ну, по рукам же!
– По рукам! – сказал расхрабрившийся ротмистр, ударив с размаха корнета по плечу так, что тот покачнулся. Друзья обнялись и облобызались, еще раз ударили по рукам и снова принялись обниматься; шальной и полупьяный Карпуша хотел сейчас же бежать сватать сестру; ротмистр удерживал его и принужден был наконец отнять у него почти насильно сюртук, обнимая и упрашивая успокоиться до завтра. Они строили планы до бела света о том, как они будут вместе жить; Карпуша разжился на этот чрезвычайный случай еще бутылкой рома, сахаром и самоваром, а Сенюшка клялся ему с восторгом, что милее Любаши он в жизнь свою не видел девушки и что при первом взгляде на нее влюбился насмерть.
На другое утро Карпуша пошел сватать сестру свою. Правда, что, проспавшись, Шилохвостое струсил и начал было опять впадать в свое отчаянное уничижение; но вскоре собрался с духом, находя, что он действительно влюблен в несравненную Любашу, что, впрочем, вся вина должна пасть на брата ее, что теперь, когда его самого опять уже выжимали из полка, ему всего выгоднее было выйти в чистую отставку, жениться на помещице и зажить спокойно домком и двором. К этому рассуждению присоединилась и несомненная уверенность в самом себе, что он непременно исправится и сделается хоть и не самым отличным, но все-таки, в сравнении с теперешним бытом своим, очень порядочным человеком.
Любаша испугалась было сначала предложения брата своего, который вбежал к ней без толку, выплясывая мазурку и побрякивая шпорами, потом стал божиться, что ротмистр влюблен в нее насмерть, и вследствие того предлагал ей за него выйти; но положение ее казалось ей столь новым и так сильно ей льстило, что сватовство это стало ее тешить; она начала забавляться им и впала вскоре с братом в ребяческие шутки, и сама возвратилась на время к годам своего детства в пансионе, где шпоры и эполеты раз навсегда брали верх над фраком и где гусар или улан мгновенно привлекал к окну всю белолицую и остроглазенькую толпу, тогда как платье гражданского покроя никогда не удостаивалось и взгляда. Блестки, рассыпанные по вихрю, мелькнули в глазах девушки и ослепили ее; другому чувству не было простора. Карпуша, впрочем, не выждал положительного ответа сестры, которая еще не успела опомниться, а, наговорив ей с три короба и насулив небывалого счастия, расцеловал ее и побежал к отцу. С материю он не хотел об этом толковать из опасения, чтоб дело не затянулось.