Эмиль Золя - Собрание сочинений. Т. 19. Париж
Еще не пробило двенадцати, когда барон Дювильяр, против обыкновения, вошел первым в маленькую голубую с серебром гостиную. Это был мужчина шестидесяти лет, рослый и плотный, с крупным носом, мясистыми щеками и широким чувственным ртом, где уцелели крепкие волчьи зубы. Он рано облысел и красил остатки волос, а с тех пор, как поседела борода, сбривал всю растительность на лице. Его серые глаза Дерзко смотрели на мир, в его смехе звучало торжество. Лицо его выражало гордость победителя, беззастенчивость властелина, который наслаждается, свободно пользуясь властью, похищенной и удержанной его кастою.
Сделав несколько шагов, он остановился перед корзиной с чудесными орхидеями, стоявшей у окна. На камине и на столе разливали аромат букеты фиалок. Барон развалился в голубом атласном кресле, затканном серебром, среди усыпляющего благоухания цветов и теплой тишины, которую словно излучала шелковая обивка гостиной. Он вынул из кармана газету и стал перечитывать какую-то статью. Вся обстановка особняка красноречиво говорила о несметном богатстве и самодержавной власти его хозяина, повествуя историю века, вознесшего его на высоту. Дед его, Жером Дювильяр, сын незначительного адвоката из Пуату, в 1788 году, восемнадцати лет от роду, приехал в Париж и начал свою карьеру клерком у нотариуса. Этот суровый, умный, ненасытный делец нажил первые три миллиона, сперва — спекулируя национальным имуществом, затем — делая поставки императорской армии. Отец его, Грегуар Дювильяр, сын Жерома, родившийся в 1805 году, крупнейшая фигура в их роде, первым воцарился на улице Годо-де-Моруа, после того как король Луи-Филипп пожаловал ему титул барона. Он стал одним из героев современного финансового мира и в дин Июльской монархии, и при Второй империи скандально наживался, участвуя во всех знаменитых грабительских авантюрах и спекуляциях, имея дело с угольными копями, железными дорогами и Суэцким каналом. А он, Анри Дювильяр, родившийся в 1836 году, начал серьезно заниматься делами только в тридцатилетием возрасте, после окончания войны, когда умер барон Грегуар, но проявил такой бешеный аппетит, что за четверть века удвоил свое состояние. Он губил и пожирал, развращал и поглощал всех и все вокруг себя. Это был соблазнитель, покупавший всякую продажную совесть, глубоко постигший дух времени и хорошо раскусивший демократию, столь же алчную и нетерпеливую. Во многих отношениях он уступал отцу и деду, так как чересчур гонялся за радостями жизни и добыча была ему милей победы, по все же это был страшный человек, разжиревший, торжествующий завоеватель. Он действовал наверняка, подобно банкомету, то и дело загребая лопаточкой миллионы, был на равной ноге с членами правительства и вполне мог упрятать в карман если не всю Францию, то, по крайней мере, министерство. На протяжении исторического столетия, как представитель третьего поколения, он воплощал королевскую власть, уже находившуюся под угрозой, уже слегка поколебленную предвестниками грядущей бури. Но временами его образ как бы вырастал, принимал гигантские размеры и становился олицетворением буржуазии, той самой, которая во время дележа 1789 года всем завладела и, разжирев за счет четвертого сословия, ничего не желала возвращать.
Барона явно интересовала статья, которую он читал в грошовой газетке «Голос народа» — так именовался бойкий листок, который, под предлогом защиты оскорбленной справедливости и морали, каждое утро раздувал очередной скандал, в надежде повысить свой тираж. И этим утром там красовался заголовок, набранный крупным шрифтом: «Дело Африканских железных дорог! Взятка в пять миллионов! Подкуплено двое министров. Скомпрометировано тридцать человек депутатов и сенаторов». Затем в статье, написанной с отвратительной наглостью, главный редактор, всем известный Санье, заявлял, что он намерен опубликовать имеющийся у него список тридцати двух членов парламента, голоса которых купил барон Дювильяр, когда в палатах ставился на голосование вопрос об Африканских железных дорогах. Ко всему этому была приплетена целая романтическая история о похождениях некоего Гюнтера, которого барон использовал как вербовщика и который потом бежал. Сохраняя спокойствие, барон перечитывал фразу за фразой, взвешивал каждое слово, и хотя в комнате никого не было, он пожал плечами и сказал вслух спокойным тоном, как человек, уверенный в своей безопасности и слишком могущественный, чтобы тревожиться:
— Вот болван! Ведь он еще многого не знает.
Но тут вошел первый гость, молодой человек лет тридцати с небольшим, элегантно одетый красивый брюнет со смеющимися глазами, правильным носом и вьющимися волосами и бородкой; вид у него был легкомысленный, и он чем-то напоминал порхающую птичку. Но в это утро он как-то необычно нервничал и растерянно улыбался.
— А, это вы, Дютейль, — произнес барон, поднимаясь. — Читали?
И он показал гостю «Голос народа», который складывал, собираясь сунуть в карман.
— Ну да, читал. Какое безумие!.. Где мог Санье раздобыть список имен? Неужели нашелся предатель?
Барон невозмутимо взирал на Дютейля, его забавляло явное волнение молодого человека. Сын нотариуса из Ангулема, отнюдь не богатого и весьма честного, он был еще совсем юным направлен в качестве депутата от этого города в Париж; этим он был обязан высокой репутации отца. В столице зажил в свое удовольствие, предаваясь лени и развлекаясь, так же как и в дни своего студенчества. Однако уютная холостая квартирка на улице Сюрен и успехи этого красавца, вечно окруженного роем женщин, дорого ему обходились, и с веселой беззаботностью, не связывая себя никакой моралью, он скользнул на путь всевозможных компромиссов, на путь постыдных падений; он проделывал это с легкомысленной небрежностью, с видом превосходства: казалось, этот очаровательный ветрогон не придавал ни малейшего значения подобным пустякам.
— Ба! — снова заговорил барон. — Да есть ли в самом деле список у Санье? Сомневаюсь, какие там списки! Гюнтер не так глуп, чтобы их заводить… И потом, что тут особенного? Это самая обыкновенная история, было сделано только то, что всегда делают в подобных случаях.
Испытывая первый раз в жизни тревогу, Дютейль слушал барона, надеясь, что тот его успокоит.
— Правда? — воскликнул он. — Я так и думал. Стоит ли расстраиваться, — это все равно что кошку выбросить в окошко!
Дютейль натянуто улыбался; будучи замешан в эту авантюру, он не мог припомнить, под каким предлогом получил десять тысяч — то ли в виде какого-то займа, то ли для уплаты газетам за якобы помещенные публикации, — ведь Гюнтер проявлял необычайный такт и умел щадить чужую совесть, даже самую запятнанную.
— Кошку в окошко? — повторил Дювильяр, которого явно забавляло беспокойство Дютейля. — А известно ли вам, милый друг, что кошка, падая, всегда становится на все четыре лапы?.. Вы видели Сильвиану?
— Я только что от нее, она ужасно на вас сердится… Сегодня утром она узнала, что в Комедии ее дело лопнуло.
Внезапно лицо барона побагровело от гнева. Этот человек, так спокойно и насмешливо встретивший угрозу скандала с Африканскими железными дорогами, потерял самообладание и вскипел, едва дело коснулось предмета его последней бурной страсти.
— То есть как это лопнуло? Да ведь еще третьего дня в департаменте изящных искусств мне дали чуть ли не формальное обещание!
Речь шла о настойчивой прихоти Сильвианы д’Онэ. Имея до сих пор успех в театре только благодаря своей красоте, она решила теперь попасть в труппу Французской Комедии, чтобы дебютировать там в роли Полины в «Полиевкте», — эту роль Сильвиана разучивала уже несколько месяцев. Весь Париж смеялся над этим безумием, так как мадемуазель славилась ужасной развращенностью, обладала всеми пороками и всеми низменными наклонностями. Однако она держалась высокомерно, выставляла себя напоказ и требовала роль, уверенная в победе.
— Этого не захотел министр, — пояснил Дютейль.
Барон задыхался.
— Министр! министр! О! Я его вышвырну, этого министра!
Ему пришлось замолчать, в гостиную вошла баронесса Дювильяр. В сорок шесть лет она еще сохранила красоту. Это была светлая блондинка, высокая, немного располневшая, с прелестными плечами и руками и безупречной атласной кожей, — только лицо у нее слегка поблекло, и кое-где на нем выступили красные пятнышки, что тревожило баронессу и занимало все ее мысли. Чуть удлиненный овал лица, своеобразное очарование и голубые глаза, нежные и томные, выдавали ее еврейское происхождение. Ленивая, как восточная рабыня, всецело поглощенная своей внешностью, она не любила двигаться, ходить, даже говорить и, казалось, была создана для гарема. На этот раз она появилась в белом шелковом платье, изящном и подчеркнуто простом.
Дютейль с восхищенным видом поцеловал ей руку и отпустил комплимент: