Эмиль Золя - Собрание сочинений. Т. 12. Земля
— О, папаша! — с болью в голосе сказала подавленная Фанни. — О, папаша!
Бюто перестал спорить. Он вскочил со стула и, резко жестикулируя, заходил по комнате. Он даже надел фуражку, как бы собираясь уходить. Иисус Христос тоже встал, обеспокоенный, что из-за пустяков все может сорваться. Делом сидел с бесстрастным выражением лица, подперев рукою лоб и погрузившись в глубокое размышление, причем было заметно, что и он недоволен.
Видя все это, г-н Байаш почувствовал необходимость ускорить дело. Он стряхнул дремоту и начал сильнее теребить бачки.
— Знаете, друзья, вино, хворост, сыр и яйца — все это полагается по обычаю…
Но его прервали ядовитые замечания:
— Может быть, яйца нужно давать с цыплятами внутри?
— Да разве мы сами пьем свое вино? Мы его продаем.
— Жить себе припеваючи и плевать на все, а дети будут надрываться… Это неплохо, черт возьми!
Нотариус, которому тысячу раз приходилось слышать подобное, флегматично продолжал:
— Обо всем этом нечего говорить… Иисус Христос, да сядете ли вы наконец, черт вас дери! Вы загораживаете свет! Так вот: все это — дело решенное. Если вы не будете давать на прокорм натурой, на вас пальцами станут показывать… Остается лишь определить точную цифру ренты…
Делом сделал наконец знак, что хочет говорить. Все сели на свои места, и он медленно проговорил среди всеобщего внимания:
— Прошу прощения, то, что требует отец, кажется мне справедливым. Раз он может получить за аренду земли восемьсот франков, значит, он должен требовать свое… Но только мы со своей стороны рассчитываем иначе. Ведь он не сдает нам землю в аренду, а передает. А потому нужно лишь подсчитать, сколько ему и матери потребуется на прожитие. Да, только то, что потребуется на прожитие, и не больше.
— В самом деле, — подтвердил нотариус, — обычно из этого и исходят.
Тогда начался другой спор. Жизнь стариков была подвергнута обсуждению вплоть до самых мелких подробностей, до самых незначительных расходов. Все было взвешено и разложено по полочкам. Вычислили, сколько им потребуется хлеба, овощей и мяса. Стараясь урвать на количестве холста и шерсти, подсчитали, во что обойдется платье. Не были забыты даже слабости стариков. После бесконечных споров остановились на том, что два су на табак отцу слишком много, хватит одного. Раз уж не можешь работать, так надо умерить и свои желания. А мать — разве она не могла обойтись без черного кофе? Тут вспомнили старого, уже ни к чему не годного двенадцатилетнего пса, которого все еще кормили вместо того, чтобы давно пристрелить. Закончив подсчеты, их возобновили снова, стараясь найти, что можно было бы еще урезать: две рубашки и полдюжины носовых платков в год, один сантим на дневной порции сахара. Так, кроя и перекраивая, исчерпав все возможные способы экономии, дошли до пятисот пятидесяти с чем-то франков. И все-таки дети были вне себя, так как им никак не хотелось давать больше пятисот.
Однако Фанни все это начало надоедать. Она была неплохой дочерью и добрее своих братьев. Душа ее еще не успела огрубеть от суровой деревенской жизни. Фанни заметила, что пора кончать, видимо, решившись на уступки. Со своей стороны, Иисус Христос, тороватый насчет денег и даже охваченный нежностью внезапно расчувствовавшегося пьяницы, пожимал плечами и готов был предложить от себя добавку, которую, впрочем, никогда бы не выплатил.
— Ну, — сказала дочь, — идет пятьсот пятьдесят?
— Ну да, ну да, — подхватил он. — Надо же и старикам немножко себя потешить.
Мать любовно взглянула на старшего, отец же продолжал спорить с младшим. Он уступал шаг за шагом, сражаясь из-за каждого су, упорно цепляясь за цифры. Упрямый старик казался холодным, но в нем закипал гнев при виде алчности, с которой они — его собственная плоть — собирались жрать его мясо, высосать из него кровь, — из него, еще живого. Он забыл, что когда-то точно так же проглотил живьем своего отца. Руки его начинали дрожать, он ворчал:
— Ах, проклятое отродье! Расти их, чтоб они же у тебя тащили кусок хлеба изо рта… Опостылели они мне, ей-богу… Лучше бы мне уже гнить в земле… Так вы больше ничего и не прибавите, дадите только пятьсот пятьдесят?
Он готов был согласиться, когда жена снова дернула его за блузу, шепнув:
— Нет, нет!
— Это еще не все, — сказал Бюто после некоторого колебания, — а ваши сбережения?.. Если у вас есть свои деньги, так нечего вам забирать наши.
Сын пристально смотрел на отца; он нарочно приберег этот удар напоследок. Старик сильно побледнел.
— Какие деньги? — спросил он.
— Да те, которые вы поместили в бумаги и прячете от нас.
Бюто только подозревал о существовании припрятанных денег и теперь хотел удостовериться. Однажды вечером ему показалось, будто отец вытащил из-за зеркала сверточек бумаг. Потом он несколько дней выслеживал, но тщетно: щель оставалась пустой.
Бледный Фуан внезапно сделался багровым в припадке гнева, который наконец разразился. Он поднялся и крикнул, яростно размахивая руками:
— Ах! Так вот оно что, будь вы прокляты, вы теперь шарите в моих карманах! Нет у меня сбережений — ни одного су, ни одного лиарда! Вы слишком дорого стоили мне, паршивцы!.. А хоть бы и были, так разве это ваше дело, разве я не хозяин, не отец?
Казалось, внезапное пробуждение родительской власти сделало его выше ростом. Много лет все, жена и дети, дрожали перед ним, под гнетом сурового деспотизма главы крестьянского семейства. Они ошиблись, думая, что с ним все покончено.
— Ах, папаша! — начал было Бюто шутливым тоном.
— Молчи, чертов сын! — перебил старик, замахиваясь. — Молчи, или в морду получишь!
Младший забормотал что-то, съежившись на стуле. В ожидании оплеухи, охваченный страхом, как в детстве, он заслонился локтем.
— Ты, Гиацинт, не смей скалить зубы, а ты, Фанни, опусти глаза!.. Так же верно, как солнце светит, я вас заставлю плясать под мою дудку!
Он один стоял и грозил. Мать дрожала, точно и сама боялась ненароком получить тумака. Дети не шевелились, затаили дыхание, покорившиеся, укрощенные.
— Рента будет в шестьсот франков, слышали?.. А нет, — продаю землю, пущу ее в оборот и все проем — ни шиша после меня не получите… Даете шестьсот франков?
— Папаша, — пробормотала Фанни, — мы дадим все, что вы потребуете.
— Шестьсот франков, ладно! — сказал Делом.
— Я даю то, что все дадут, — объявил Иисус Христос.
Бюто, стиснув зубы от злобы, по-видимому, выражал согласие своим молчанием. А Фуан продолжал стоять, окидывая их суровым взглядом хозяина, которому все должны повиноваться. Наконец он уселся и сказал:
— Ну, ладно, мы согласны.
Господин Байаш, снова задремавший, равнодушно дожидался конца ссоры. Он открыл глаза и заключил миролюбивым тоном:
— Если вы согласны, тогда все… Теперь, зная условия, я составлю акт… Вы же возьмите землемера, разделите землю да скажите ему, чтоб он прислал мне разметку, в которой будет указано обозначение участков. Когда вы бросите жребий, нам останется только вписать после каждого имени доставшийся ему помер и затем всем подписаться.
Он встал с кресла проводить их. Но они еще не трогались с места, сомневаясь, раздумывая. Все ли решено? Не забыли ли чего? Не сделали ли глупость, от которой еще можно отказаться?
Пробило три; они находились здесь уже около двух часов.
— Ступайте, — сказал наконец нотариус. — Другие дожидаются.
Пришлось подчиниться. Он выпроводил их в контору, где в самом деле терпеливо дожидались крестьяне, застывшие на стульях, меж тем как младший писарь смотрел в окно на собачью драку, а двое других по-прежнему мрачно скрипели перьями по гербовой бумаге.
Выйдя на улицу, семья на минуту остановилась посреди улицы.
— Если хотите, — сказал отец, — межевать будем послезавтра, в понедельник.
Все кивнули головой в знак согласия и направились по улице Груэз, на некотором расстоянии друг от друга.
Потом старик Фуан и Роза свернули на улицу Тампль, к церкви. Фанни и Делом ушли по Большой улице. Бюто остановился на площади св. Любена, размышляя о том, есть у отца припрятанные деньги или нет. А Иисус Христос, оставшись один, закурил свой окурок сигары и пошел, переваливаясь, в кабачок «Добрый хлебопашец».
IllДом Фуанов был самым крайним в деревушке Ронь и стоял возле проходившей через нее дороги из Клуа в Базош-ле-Дуайен. В понедельник, когда еще только светало, старик, выходя из дому, чтобы отправиться на свидание, назначенное на семь часов около церкви, заметил на пороге соседнего дома свою сестру, тетку Большуху. Старуха уже поднялась, несмотря на свои восемьдесят лет.
В течение многих веков Фуаны рождались и вырастали в этом месте, заполняя его подобно упорной и буйной растительности. В старину они были холопами тех самых Ронь-Букевалей, от замка которых ничего не осталось, если не считать нескольких ушедших в землю камней. При Филиппе Красивом они освободились от крепостной зависимости и с тех пор сами стали земельными собственниками, купив у находившегося в стесненном положении сеньора один или два арпана и заплатив за них потом и кровью десятикратную стоимость. Затем началась борьба, длительная, четырехвековая борьба за сохранение и расширение этого участка, борьба, страстное ожесточение которой передавалось от отца к сыну. Утерянные и вновь приобретенные клочки, постоянное возобновление вопроса о правах на это смехотворное владение, завещания, облагаемые такими сборами, что, казалось, все наследство будет съедено ими без остатки, — все это следовало одно за другим и чередовалось. Однако неудержимая потребность владеть и упорство Фуанов постепенно одерживали верх, границы пашен и сенокосов мало-помалу расширялись. Целые поколения пали в этой борьбе, многие человеческие жизни удобрили почву. Но зато когда наступила революция 89-го года, узаконившая право на землю, тогдашний Фуан, Жозеф-Казимир, владел двадцатью одним арпаном земли, отвоеванной за четыре столетия от бывшего сеньориального поместья.