Жорж Санд - Маркиза
В этот вечер я обратила на себя внимание Лелио, то ли своим туалетом, то ли своим взволнованным видом. Я видела, как он в свободный момент наклонился к одному из зрителей, сидевших в креслах на сцене, как это было принято в то время, и спросил мое имя; я поняла это по их взглядам, обращенным на меня. Мое сердце так сильно забилось, что я боялась задох-:
нуться; я заметила, что, пока шел спектакль, взоры Лелио несколько раз обращались в мою сторону. Дорого бы я дала, чтоб узнать, что ему сказал обо мне шевалье де Бретийяк, тот, ко о он спрашивал и который, глядя на меня, несколько раз заговаривал с ним! По лицу Лелио, вынужденного оставаться суровым, чтобы не изменить величию своей роли, я не могла угадать, какие сведения ему дали обо мне. К тому же, я очень мало знала этого Бретийяка; я не представляла себе, что он мог сказать обо мне — хорошее или дурное.
Только с этого вечера я поняла, какого рода любовь приковала меня к Лелио: это была страсть чисто духовная, чисто романтическая. Я любила не его, а героев прежних времен, которых он умел воплощать. Эти чистосердечные, честные, нежные, навсегда исчезнувшие люди оживали в нем, и я вместе с ним и благодаря ему переносилась в эпоху ныне позабытых доблестей. Я с гордостью думала, что в те времена я не была бы непризнанной и оклеветанной, что я могла бы отдать свое сердце и не была бы вынуждена полюбить театральный призрак.
Лелио был для меня лишь тенью Сида, лишь артистом, представляющим на сцене старинную рыцарскую любовь, которую сейчас во Франции высмеивают. Его — мужчину, скомороха — я совершенно не боялась, я уже его видела, любить его я могла только в театре, среди публики. Мой Лелио был бесплотным существом, которое исчезало для меня, как только гасли люстры в театре. Чтобы быть тем, кого я любила, ему нужны были сценические иллюзии, огни рампы, грим и театральные костюмы. Сбросив все это, он для меня обращался в ничто, при дневном свете он угасал, подобно звезде. У меня не было никакого желания видеть его вне сцены, и встреча с ним привела бы меня даже в отчаяние. Это было бы для меня все равно, что созерцать великого человека, превратившегося в горсть праха в глиняном сосуде.
Мое частое отсутствие в часы, когда я обычно принимала у себя Ларрье, и особенно решительный отказ быть с ним впредь в других отношениях, кроме чисто дружеских, вызвали в нем приступ ревности, который, должна сознаться, имел больше оснований, чем какой‑либо из прежних. Однажды вечером, когда я направлялась в церковь Кармелиток, с намерением проскользнуть через другой выход, я заметила, что он следит за мной, и поняла, что отныне будет почти невозможно скрыть от него мои ночные похождения. Тогда я решила ходить в театр открыто. Мало — помалу я выработала в себе способность лицемерно скрывать свои впечатления и, к тому же, стала громко выражать свое восхищение Ипполитой Клерон, что могло обмануть окружающих насчет моих истинных чувств. Впредь мне приходилось действовать осторожней. Я была вынуждена теперь следить за каждым своим движением, от этого мое удовольствие теряло свою непосредственность и глубину, но эта ситуация создала новую, которая быстро вознаградила меня: Лелио видел меня, он наблюдал за мной; моя красота поразила его, моя чувствительность льстила ему. Он с трудом отрывал от меня свой взор. Иногда он бывал так рассеян, что вызывал неудовольствие публики. Вскоре у меня уже не оставалось сомнения: он любит меня до безумия.
Так как моя ложа, казалось, вызывала зависть у княгини Водемон, я ей уступила ее, а себе взяла меньшую, более глубокую и лучше расположенную. Я находилась над самой рампой, я не теряла ни одного взгляда Лелио, и его взоры могли устремляться ко мне, не компрометируя меня. К тому же, я больше не нуждалась в этом способе, чтобы переживать вместе с ним все его ч'увства: по звуку его голоса, по его глубоким вздохам, по ударению, которое он делал на некоторых стихах, некоторых словах, я понимала, что он обращается ко мне. Я чувствовала себя самой гордой, самой счастливой из женщин, ибо в эти часы я была любима не комедиантом, а героем.
И вот, после двухлетней любви, которую я одиноко и тайно питала в глубине души, Протекло еще три зимы, но уже взаимной любви. Но ни один мой взгляд не давал права Лелио надеяться на что‑либо другое, кроме этих отношений, полных таинственной близости.
Впоследствии я узнала, что Лелио часто следовал за мной во время моих прогулок, но я не соизволила заметить и отличить его в толпе, так мало у меня было желания видеть его вне сцены. Из моих восьмидесяти лет эти пять были единственными, которые я прожила по — настоящему.
И вот однажды я прочла в «Меркюр де ©ране» имя нового актера, приглашенного «Комеди франсез» вместо Лелио, который уезжал за границу. Новость эта была для меня смертельным ударом: я не представляла себе, как отныне смогу я жить без этого возбуждения, без этой бурной страсти. Моя любовь внезапно усилилась и едва не погубила меня.
С этого момента я уже больше не заставляла себя сразу же подавлять всякую мысль, оскорбляющую достоинство моего звания. Меня уже больше не радовало, что в действительности Представляет собой Лелио. Я страдала, я тайно роптала: почему он не был таким, каким казался со сцены? Я дошла до того, что желала, чтобы он стал таким же молодым и прекрасным, каким его делает каждый вечер искусство, чтобы принести ему в жертву всю гордость своих предрассудков и всю брезгливость своей натуры. Теперь, когда я должна была потерять все эти переживания, давно уже наполнявшие все мое существо, у меня появилось желание осуществить все свои мечты и испытать реальную жизнь, если б даже затем я возненавидела и жизнь, и Лелио, и самое себя.
Я была в полной нерешительности, как вдруг получила письмо, написанное незнакомым почерком. Тысячи любовных записок получала я от Ларрье и тысячи признаний от доброй сотни других поклонников, но сохранила одно это письмо: ведь это было единственное подлинное любовное письмо из всех мною полученных.
Маркиза прервала свою речь, поднялась, подошла к шкатулке маркетри, твердой рукой открыла ее и вынула оттуда помятое, потертое письмо, которое я с трудом прочитал:
«Сударыня!
Я глубоко убежден, что это письмо вызовет у вас только презрение; вы не сочтете его даже достойным вашего гнева. Но что значит для человека, бросающегося в бездну, будет ли на дне ее одним камнем больше или меньше? Вы сочтете меня сумасшедшим, и вы не ошибетесь. И все же втайне вы, быть может, пожалеете меня, ибо вы не можете усомниться в моей искренности. Несмотря на свое благочестивое смирение, вы все же поймете, быть может, мое глубокое отчаяние; вы должны уже знать, сударыня, сколько зла или добра могут причинить ваши глаза.
Итак, если я вызову у вас хоть намек на сострадание, если сегодня вечером, в час, которого я с таким нетерпением всегда жду и только тогда начинаю ощущать жизнь, я замечу на вашем лице хоть каплю сострадания, я уеду менее несчастным; я увезу из Франции воспоминание, которое придаст мне, быть может, силу жить в другом месте и продолжать свое неблаго* дарное и тяжелое дело.
Но вы должны уже знать это, сударыня: невозможно, чтобы мое смятение, мои страстные порывы, мои крики гнева и отчаяния на сцене не выдали меня уже двадцать раз. Вы не могли бы разжечь это пламя, не сознавая, хотя бы смутно, то, что вы делаете. Но, может быть, вы играли со мной, как тигр со своей добычей? Может быть, мои мучения, мое безумие были для вас забавой?
О нет! Это невозможно! Нет, сударыня, этому я не верю; об этом вы никогда не помышляли, вас трогают стихи великого Корнеля, вы проникаетесь благородными страстями трагедии, вот и все. А я, безумный, имел дерзость воображать, что лишь один мой голос вызывает у вас иногда сочувствие, что мое сердце нашло отклик в вашем и что между мною и вами было нечт<^ большее, чем между мною и публикой. О! Это было явное, но сладостное безумие. Оставьте мне его, сударыня, не все ли вам равно? Не опасаетесь же вы, что я стану этим хвастать. Какое имел бы я на то право, и что я собой представляю, чтобы мне поверили на слово? Я только отдал бы себя на посмешище здравомыслящих людей. Оставьте мне, умоляю вас, сударыня, это убеждение, — оно одно давало мне больше радости, чем суровость всей публики причиняла мне горя, Разрешите мне на коленях благословлять и благодарить вас за ту чуткость, кото-: рую я открыл в вашей душе и которой никто другой, кроме вас, не удостоил меня; за те слезы, которые, как я видел, вы проливали над моими сценическими несчастьями и которые часто вдохновляли меня до безумия; за те застенчивые взгляды, которые, как мне, по крайней мере, казалось, пытались утешить меня, искупая холодность всей прочей публики.
О! Почему вы родились в блеске и роскоши, почему я только бедный артист, без имени и славы? Почему я не пользуюсь успехом у публики и не обладаю богатством финансистов, чтобы променять их на звание и титул, которые раньше я презирал, — это дало бы мне, может быть, право надеяться! Прежде я всему предпочитал талант; я считал, что все маркизы или шевалье — только тупицы, хлыщи и наглецы; я ненавидел спесь вельмож и считал себя вполне отомщенным за их презрение, если мой гений возносил меня над ними.