Джордж Оруэлл - Да будет фикус
Холод стоял зверский, и Гордон решил зажечь керосиновую лампу. Подняв ее и ощутив неприятную легкость (бидон для керосина тоже пуст, так что и лампу не заправить до пятницы), он чиркнул спичкой – по фитилю еле-еле пополз дрожащий рыжий огонек. В лучшем случае, будет чадить пару часов. Откидывая горелую спичку, Гордон краем взгляда зацепил фикус. Удивительно хилый уродец в глазурованном горшке топырил всего семь листиков, явно бессильный вытолкнуть еще хоть один. У Гордона давно шла с ним тайная беспощадная война. Он всячески пытался извести его, лишая полива, гася у ствола окурки и даже подсыпая в землю соль. Тщетно! Пакость фактически бессмертна. Что ни делай, вроде хиреет, вянет, но живет. Гордон встал и старательно вытер испачканные керосином пальцы о листья фикуса.
В этот момент снизу раздался сварливый зов миссис Визбич:
– Мистер Ком-сток!
– Да? – откликнулся, подойдя к двери, Гордон.
– Ваш ужин десять минут на столе. Почему всегда непременно нужно задерживать меня с мытьем посуды?
Гордон поплелся вниз. Столовая находилась в глубине второго этажа, напротив апартаментов Флаксмана. Промозглая, припахивавшая клозетом и сумрачная даже в полдень, она была набита такой кошмарной массой фикусов, что Гордону никогда не удавалось их точно пересчитать. Фикусы на буфете, на полу, на всевозможных разнокалиберных столиках, в ячейках загородившей оконный проем цветочницы – казалось, ты на дне, среди густых водорослей. Ужин дожидался, высвеченный круглым лучом газового рожка. Усевшись спиной к камину (за решеткой которого вместо пламени тускло зеленел очередной фикус), Гордон принялся жевать ломтик холодного мяса с двумя ломтями крошащегося белого хлеба, попутно угощаясь комочком маргарина, обломком сыра и горчицей, запивая все это стаканом холодной, но почему-то затхлой воды.
Когда он снова поднялся к себе, керосиновая лампа более-менее раскочегарилась. Пожалуй, хватит вскипятить полпинты. Близился центральный номер программы его вечеров – незаконная чашка чая. Чашка чая, которой он потчевал себя почти еженощно, приготовляя ее в глубочайшей тайне. У миссис Визбич чай за ужином не полагался, поскольку при ее заботах «еще и воду кипяти – это уж слишком!», а чаепития у квартирантов запрещались категорически. На ворох исчерканной рукописи даже смотреть было противно. И не станет он нынче вечером корпеть, и не притронется, вот так-то! Чай заварит, выкурит свой остаток сигарет и просто почитает, «Лира» или «Шерлока Холмса». Книги его стояли на каминной полке рядом с будильником: Шекспир в дешевеньком издании, «Шерлок Холмс», поэмы Вийона, «Родрик Рэндом» Смоллетта, «Цветы зла», несколько французских романов. Правда, сейчас он ничего не мог читать кроме Шекспира и Конан-Дойля. Итак, чай.
Гордон подошел к двери, слегка приоткрыл, прислушался – ни звука. Необходимо было быть предельно осторожным с миссис Визбич, вполне способной крадучись взобраться, дабы застать врасплох: заваривание чая являлось тягчайшим нарушением устава, почти равным протаскиванию женщин. Тихонько задвинув щеколду, он вытащил из-под кровати свой старый чемодан, откуда поочередно извлек шестипенсовый жестяной чайник, пачку Лионского чая, банку сгущенки, заварной чайничек и чашку (во избежание звяканья каждый предмет был обернут газетой).
Процедуру он давно отработал. Сначала, до половины залив чайник водой из кувшина, установить его на керосиновой горелке. Затем, опустившись на колени, расстелить перед собой клок газеты. Вчерашняя заварка, разумеется, еще внутри. Он вытряхнул ее, пальцем выгреб остатки и тщательно запаковал тугой сверток. Теперь самый рискованный момент – пойти и незаметно выкинуть; проблемы убийцы, которому надо избавиться от трупа. А чашку как обычно он утром, умываясь, сполоснет в тазике. Невмоготу бывала эта мышиная возня. Невероятно, каких партизанских ухищрений требовало житье у миссис Визбич, вечно, казалось, шпионившей и действительно без устали сновавшей на цыпочках в надежде подловить преступных квартирантов. Тот самый дом, где даже в уборной не расслабишься из-за ощущения чьих-то ушей за стенкой.
Гордон отодвинул щеколду и замер, затаив дыхание. Тишина. Оп! Издалека еле слышно брякнули тарелки – хозяйка занялась мытьем посуды. Пожалуй, пора.
Осторожно ступая, прижимая к груди повлажневший сверток, он стал спускаться. Клозет находился на третьем этаже. У лестничного поворота он вновь замер, весь превратившись в слух. Ага! Бренчит посуда – путь свободен!
И Гордон Комсток, поэт («столь много нам обещающий» – см. Литприложение «Таймс»), пулей пронесся к уборной, кинул заварку в унитаз и спустил воду. Потом поспешил обратно, заперся и, привычно остерегаясь каких-либо шумов, заварил себе свежий чай.
Тем временем в комнате несколько потеплело, чай и сигарета тоже сотворили свое недолгое волшебство. Злая тоска чуть отступила. Ну что ж, не поработать ли? Да уж конечно! Завтра сам себя истерзаешь, если вечер пройдет впустую. Не слишком рьяно он подвинул стул к столу. Вздохнул перед тем как нырнуть в чащобу рукописи, вытянул несколько исписанных листов, расправил их и пробежал глазами. Господи, что за месиво! Написано, зачеркнуто, сверху надписано и снова вычеркнуто, словно обреченные бедняги, по двадцать раз искромсанные скальпелем. Радует только почерк в просветах между грязью – ровная «интеллигентная» строгость. О-хо-хо, кровью и потом далась эта благородная простота руке, натасканной на свинство кудрявых школьных прописей.
Пожалуй, он сможет поработать; ну хоть как-то, хоть сколько-то. Где в этом бардаке кусок, который он вчера чиркал? Поэма была грандиозной панорамой, то есть предполагалась ею стать – тысячи две строк, четко, классически рифмованных, рисующих лондонский день (название – «Прелести Лондона»). То, что подобные амбициозные проекты нуждаются, по крайней мере, в досуге мирном и бескрайнем, автор поначалу не уяснил. Теперь зато вполне. Ах, с каким легким сердцем начинал он пару лет назад! Когда он, обрубив концы, нырнул в пучину вольной бедности, как воодушевлял сам замысел поэмы. Тогда так ясно ощущалось, что это именно его мотив. Однако ж почти сразу «Прелести Лондона» не задались. Размах не по плечу, да – не по силам. Собственно поэма не двигалась, за два года налеплена только куча фрагментов, разрозненных и незаконченных. Везде обрывки маранных, перемаранных стихов, месяцами не выправлявшихся. Начисто завершенных, пятисот строк не наберется. И уже нет воли толкать это вперед, одни сумбурные подчистки да поправки то там, то сям. Произведения даже вчерне не было; просто некий кошмар, с которым он упрямо бился.
Так что итог двух мученических лет лишь горсточка стишков-осколков. И все реже случалось погружаться в глубинный мир, творящий слова поэзии или прекрасной прозы. А долгие часы, когда он совершенно «не мог», все множились и множились. В разнообразии людских пород только художник позволяет себе заявить, что он «не может» работать. Но это истинная правда, временами действительно не может. Деньги чертовы, никуда без них! Туго с деньгами – значит, быт убогий, зуд мелочных хлопот, нехватка курева, повсюду ощущение позорного провала и, прежде всего, одиночество. А как иначе живущему на гроши? И разве в таком глухом одиночестве что-то достойное напишешь? Ясно, что никакой поэмы «Прелести Лондона» не сложится, да и вообще ничего путного не выйдет. Трезвым рассудком, Гордон сам понимал.
И все равно – и как раз именно поэтому – он продолжал возиться с текстом. Здесь была некая опора, способ дать в морду нищете и одиночеству. Кроме того, иногда вдохновение (или его подобие) все-таки возвращалось. Как этим вечером, пусть ненадолго, на минуты двух выкуренных сигарет. Наполнивший легкие дым отгородил от всей пошлой реальности. Сознание ухнуло в бездонные просторы, где пишутся стихи. Тихо баюкая, посвистывал над головой светящий газовый рожок. Слова ожили, заиграли смыслом. На глаза попалось написанное год назад, оставленное без продолжения и сейчас вдруг кольнувшее двустишье. Он несколько раз, мыча, перечел его – не то, не то. Когда впервые записал, было нормально, теперь царапало оттенком неприятной развязности. Порывшись в листах, найдя наконец страницу с чистым оборотом, переписал туда сомнительные строчки, сделал дюжину версий, многократно бормоча каждую на разные лады. Плохо, вообще плохо – дешевка. Не пойдет. Нашел первоначальное двустишье в общем черновике и вычеркнул двумя жирными линиями. И почувствовал сделанный шажок, словно действительно удалось что-то сделать.
Внезапный энергичный стук с улицы сотряс весь дом. Гордон вздрогнул, мигом вернувшись на землю. Почта! «Прелести Лондона» были забыты, сердце затрепетало. Может быть, от Розмари? Или ответы из редакций на два стихотворения? С провалом одного – в заокеанской «Калифорнийской панораме» – он почти примирился (полгода оттуда ни звука, наверно и рукопись не позаботятся вернуть). Но другое отправлено в английский альманах «Первоцвет», и здесь имелись сумасшедшие надежды. На дне души Гордон, конечно, сознавал, что в «Первоцвете» его никогда не напечатают – не их стандарт, однако чудеса случаются, а если не чудеса, так сбои в механизме. В конце концов, стихи у них уже полтора месяца. Зачем полтора месяца держать, если не собираются печатать? Уймись, гони эту безумную мечту! Ну ладно, хоть Розмари написала. Через четыре дня. Не представляет она, каково сутками ждать напрасно ее писем. Длинных косноязычных писем с дурацким юмором и уверениями в любви. Совсем не понимает, что для него тут знак существования кого-то, кому он все же нужен. Что только это его поддержало, когда один хам грубо отверг его стихи. Впрочем, отказы следовали практически отовсюду кроме «Антихриста», редактором которого был друживший с Гордоном Равелстон.