Андрей Белый - Московский чудак
Вот он – очнулся.
Но где Кувердяев? Разгуливал с Наденькой в садике, видно; профессор остался один: и тяжелым износом стояла перед ним жизнь людская: невнятица!
Запах тяжелый распространился в квартирочке; слышались крики: «фу-фу». И разгневанно там Василиса Сергевна в платье мышевьем (переоделась к обеду) отыскивала источник заразы; ругалась над Томкой; профессор вскочил и стремительным мячиком выкатился, услышав, что источник заразы – отыскан, что Томочка, песик, принес со двора провонялую тряпку и ел в уголочке ее; отнимали вонючую тряпку; а пес накрывал своей лапой ее, поворачиваясь, привздергивая слюнявую щеку:
«Рр-гам-гам!» Их оглядывал всех окровавленным глазом; довольный профессор поставил два пальца свои под очки и мешал отнимать эту гадкую тряпочку.
– Вот ведь, – невкусная тряпка; и как это Томочка может отведывать гадости?
А Василиса Сергевна, брезгливо поднявши край платья мышевьего, требовала:
– Отдай, гадкий пес!
Пес – отдал; и улегся, свернувшись калачиком, нос свой под хвостик запрятал и горько скулил.
Но тогда перед ним появился профессор Коробкин с огромною костью в руке (вероятно, он бегал за ней). Дирижируя костью над гамкнувшим Томкой, прочел свой экспромт (отличался экспромтами):
Истины двоякой –
Корень есть во всем:
Этот – стал собакой,
Тот живет котом.
Всякая собака –
Лает на луну;
Знаки Зодиака
Строят нам судьбу.
Верная собака,
В зубы на-ка, Том,
Эту кость… Однако, –
Не дерись с котом!
Так он начал воскресный денек; так и мы познакомились этим деньком с заслуженным профессором, доктором Оксфордского университета.
Звонили.
Собаку убрали: мог быть попечитель, Василий Гаврилович; Дарьюшка дверь отворила; и – Киерко.
– Здравствуйте, Киерко.
– Рад-с – очень, очень-с, – потер руки профессор; и подлинно: видно, что – рад; посетитель, щемя левый глаз, моргал правым, как будто плескал не ресницами, а очень быстрыми крыльями рябеньких бабочек; все же сквозь них поколол, как иголочкой, серым зрачочком, и им перекинулся от Василисы Сергевны к профессору; и от профессора – вновь к Василисе Сергевне.
То был человек коренастый и лысенький, среднего роста и с русой бородочкой: правильный нос, рот – кривил; был он в рябенькой паре; он в руку профессора шлепнул рукой с таким видом, как будто бывал ежедневно; как будто он свой человек; и как будто – ровнялся.
– Где вы пропадали? Провел в кабинетик.
А Киерко руки свои заложил за жилет – у подмышек; и, поколотив указательным пальцем и средним по пестрым подтяжкам, видневшимся в прорезь:
– Ну-с – ну-те: как вы?
Дернул лысиной вкривь: и, вперяясь зрачком в край стола, поймал шум голосов:
– Это – кто ж?
– Кувердяев.
– Бобер, – не простой, а серебряный – локти расставил, побив ими в воздухе, – как же здоровьице – ну-те – Надежды Ивановны? – быстрый зрачок перекинулся с края стола на профессора; и от профессора – к краю стола: пируэтиком эдаким ловко подстреливал Киерко то, что желали бы скрыть от него.
Подцепил он профессора: тот – как забегает; Киерко же:
– Ну я ж бобруянин, провинциал, стало быть; вот и бряцаю – ну-те: бездомок!
Прошелся вкривую; стоял, заложив свои пальцы за вырез жилета, привздернув плечо, оттопырив края пиджака и разглядывая прусачишку.
– Скажу я, что все поколение – да бобылье же! Профессор смотрел на него, подперевши очки, – с удовольствием, даже со смаком, как будто превкусное блюдо ему предстояло отведать.
– Да, да, – бобылье, – плеснул веком; зрачком же провел треугольник: прусак – глаз профессора – желтый паркетик – прусак.
Подбоченился правой рукой; указательным пальцем левой он сделал стремительный выпад в профессора, точно исполнил рапирный прием, именуемый «прима», и будто воскликнул весьма укоризненно, бесповоротно: «J'accuse!»
– Вы – бобыль, как и я; богатецкий обед и там всякое – ну-те: да это же – видимость: мы земляки, по беде.
И прусак – глаз профессора – желтый паркетик – прусак:
– Как хомут, повисаем без дела… А впрочем, – вкрепил он, – хомут довисит: до запряжки.
И сделалось: тихо, уютно, смешливо; но – жутко чуть-чуть: занимательно очень. Увидевши Томочку, носом открывшего дверь, поприсел: щелкнул пальцами:
– А, собачёвина, «Canis domesticus», – здравствуй; пословица есть, – обернулся он с корточек, – «любишь меня, полюби и собаку мою: собачёвина, лапу!»
Схватив Томку за ухо, ухо на нос натянул – на солёный, на мокрый, на песий:
– Породистый пойнтер; а шишка-то, шишка-то: мой собратан, – улыбнулся он вкривь на профессора, очень довольного ярким вниманием к псу, – «я – животное тоже, но я – совершенствуюсь; ты пока – нет».
И «поймал»: выражение сходства профессора с псом – в очертании носа и челюсти.
Киерко хвастал вниманьем к безделицам: мелочи он наблюдал; и потом соблюдал воедино; и так соблюденное людям бросал прямо в лоб; выходило же и интересно, и ярко; а память его походила на куль скопидома: оттуда все сыпались разные черточки, полуштришки, мелочишки: сказали б, что – отбросы; но, – из них Киерко строил свои непреложные выводы: даже казался порой воплощенным прогнозом, железной уликой; до срока – он медлил: натягивал завесь ленцы, с прибауточками да покряхтываньем; и ходил – с перевальцем.
Он делал, казалось, десятую долю возможного: вяло пописывал в «Шахматном Обозреньи» под разными подписями: «Цер», «Пук» и «Киерко»; звали же все его: Киерко, так он просил:
– Называйте же – ну-те – меня просто «Киерко»; по-настоящему длинно; и чорт его знает: «Цецерко-Пукиерко».
Делал десятую долю, а все прочие десять десятых пролеживал, как говорил, на диванчике – в доме напротив, стоящем средь пустоши очень большого двора: в трехэтажном, известкою белою крытым; там первый этаж занимали одни бедняки, а второй был почище. Здесь Киерко жил; и отсюда захаживал в шахматы биться он двадцать пять лет (холостым еще помнил профессора).
– Умная шельма Цецерко-Пукиерко: жалко – лентяй.
Иногда начинало казаться: за эту десятую часть ему жизнью отмеренных данных хваталися люди, – считая присутствие Киерко просто опорой себе, когда – все исчезало другое. Профессор заметил: когда он испытывал прихоть себя окружить атмосферою Киерко, – Киерко тут и звонился, являясь с лукавым уютом, как будто с минуты последнего их разговора лишь минуло двадцать минут.
Никому не мешал; он казался простым соблюдателем всяких традиций квартиры: с профессором игрывал в шахматы; с Надей разыгрывались дуэты (тащил он с собой тогда виолончель); с Василисой Сергевною спорил, доказывая, что и «Русская Мысль» [26] никуда не годится, и «Вестник Европы» [27]; с кухаркою даже солил огурцы; пыхал трубочкой, дергался правым плечом и носком, заложив за жилетиком палец – у самой подмышки; и здесь выколачивал пальцами дроби: смешливо и «киерко».
Вдруг – исчезал; не показывал носу; то снова частил: и профессорше даже казался проведчиком:
– Этот Цецерко, – скажу «а пропе», – он не пишет ли в «Искре»?
– Ах, Вассочка, что ты, – хихикал профессор. Однажды спросил:
– Расскажите мне, Киерко, что вы там, собственно…
Киерко, в губы втянувши отверстие трубочки – («пох» – вылетали клубочки), ответил ведь – чорт его драл – на вопрос затаенный:
– Собрания, совокупленья людские, – пох-пох, – запрещаются нашим законом…
Щемил левый глаз; и уткнулся бородкой и трубочкой под потолочек:
– У вас паутиночки: вам бы почистить тут надо. И свел всю беседу – к чему? К паутинке!
Сегодня профессор был Киерке рад; еще утром подумалось:
– Вот бы пришел к нам Пукиерко; мы поиграли бы в шахматы.
Он и пришел.
Сели: доску поставили, – передвигали фигурами:
– Ну-те-ка… Ферзь-то… А нового что?… Благосветлова – а!
– Беру пешку.
– Движения ждете воды? – И зрачок, как сверчок, заскакал по предметикам; Киерко им овладел:
– А что, если, – профессор продвинул фи гуру, – да нет: будет все, как и было.
– Он – ну-те – им нужен, – скривил ход коня, – сволокли рухлядь в кучу; и «сволочь» такую хранят: дескать – быт и традиция… Это ж попахивает миазмами: нет, я, вы знаете, я санитар, я… – «вы – ферзью?»
– Вы, Киерко, есть социалист.
– Как хотите; а вы «консерватор»? Нет, знаете – кто? – повертел он носком, вынул трубочку, ею стучал, чиркнул, фыркнул, вкурился: – «пох-пох» и – клубочки выстреливали.
– Дело ясное – ферзью.
– Вы есть анархист: разрушитель: перекувыркиваете математикой головы… Ну-те: да вас бы они уничтожили; вы и прикинулись, будто как все; совершенно естественно: там патриотика, всякое прочее; были ж «япошки»? Да что, – консерватором сделались: это, позвольте заметить, – как кукиш показанный: надо же жить математику – нуте… – вкурился и лихо откинулся, вздернувшись трубочкой, пальцы свои заложил за подтяжки, носок пустил «вертом»: