Томас Манн - Марио и волшебник
собственно, почти голый череп, лишь узкая нафабренная полоска волос, разделенная прямым пробором, тянулась, будто наклеенная, от затылка ко лбу, а волосы с висков, тоже нафабренные, были начесаны к уголкам глаз – прическа старомодного директора цирка, смехотворная, но идущая к его необычному, индивидуальному стилю и носимая с такой самоуверенностью, что, несмотря на ее комичность, публика в зале хранила сдержанное молчание. Небольшой телесный изъян, о котором Чиполла намеренно заранее упомянул, был теперь на виду, хотя по природе своей не совсем ясен: грудная клетка, как всегда в таких случаях, была смещена кверху, но горб на спине торчал не на обычном месте, между лопатками, а ниже, над бедрами и поясницей, не мешая ходьбе, но придавая ей что-то нелепо ка-рикатурное, так как каждый шаг получался враскачку. Впрочем, поскольку Чиполла предупредил о своем уродстве, оно никого не поразило, и в зале к нему отнеслись с подобающей деликатностью.
– К вашим услугам! – сказал Чиполла. – Если вы не возражаете, мы начнем нашу программу с кое-каких арифметических упражнений.
Арифметика? Это, пожалуй, на фокусы не похоже. У меня уже начало закрадываться подозрение, что Чиполла что-то темнит, но кто он на самом деле, было еще неясно. Мне стало жаль детей; но пока что они были счастливы просто оттого, что сидят здесь.
Номер с числами, который Чиполла продемонстрировал, был столь же прост, сколь ошеломляюще эффектен по концовке. Чиполла начал с того, что прикрепил кнопками лист бумаги в правом верхнем углу доски и, приподняв лист, написал что-то мелом на доске. При этом он без умолку болтал, стремясь, очевидно, беспрерывным словесным сопровождением оживить помер, чтобы он не показался суховатым; по существу, фокусник одновременно выступал и в роли собственного конферансье, очень бойкого на язык и находчивого. Он все время старался уничтожить пропасть, существующую между эстрадой и зрительным залом, пропасть, через которую он уже перебросил мостки своей перепалкой с молодым рыбаком и с этой целью то приглашал на сцену кого-нибудь из публики, то сам по деревянной лесенке спускался вниз в партер, чтобы вступить в личное общение со зрителями. Все это составляло стиль его работы и очень нравилось детям. Не знаю, в какой море входило в намерения и систему Чиполлы то, что он тут же, сохраняя, впрочем, полную серьезность и даже мрачность, пускался в пререкания с отдельными лицами – публика, во всяком случае публика попроще, видимо, считала это в порядке вещей.
Кончив писать и прикрыв написанное листом бумаги, он попросил двух человек подняться на эстраду, чтобы ассистировать при предстоящем подсчете: ничего трудного тут нет, даже тот, кто-но очень силен в арифметике, вполне справится. Как обычно бывает, желающих но нашлось, а Чиполла не хотел утруждать привилегированную публику. Он держался народа и обратился к двум здоровенным дубоватым парням на стоячих местах в глубине зала, подбадривал их, стыдил, что они праздно стоят и глазеют, не желая сделать одолжение собравшимся, и в конце концов уговорил. Неуклюже шагая, парни двинулись вперед ио проходу, поднялись по ступенькам и, смущенно ухмыляясь, под крики «браво» своих приятелей встали возле доски. Чиполла еще несколько секунд подшучивал над ними, восхваляя геркулесову мощь их конечностей, их огромные ручищи, прямо-таки созданные для того, чтобы оказать подобную услугу присутствующим, после чего сунул одному в руку грифель и велел простонапросто записывать цифры, которые ему будут называть. Но парень заявил, что не умеет писать. «Non so scrivere», – пробасил он, а товарищ его добавил: «И я тоже».
Бог ведает, говорили они правду или просто решили посмеяться над Чиполлой. Во всяком случае, тот вовсе но склонен был разделять общей веселости, с какой встречено было это признанно. На лицо его выражались обида и отвращение. Чиполла сидел в эту минуту на соломенном стуле посреди сцены и, положив ногу на ногу, снова курил дешевую сигарету, которая ему, видно, особенно пришлась по вкусу, – пока оба увальня шли к эстраде, он успел пропустить вторую рюмочку коньяку. И снова, поело глубокой затяжки, он струйкой выпустил дым через оскаленные зубы и, покачивая ногой, устремил исполненный сурового порицания взгляд-поверх обоих беспечных негодников и поверх публики куда-то в пространство, как человек, столкнувшийся с чем-то настолько возмутительным, что он вынужден замкнуться в себе, в чувстве собственного достоинства.
– Позор, – произнес он наконец холодно и зло. – Ступайте в зал!
В Италии все умоют писать, ос величие не оставляет места мраку и невежеству. Глупая шутка делать вслух такие заявления перед лицом собравшегося здесь иностранного общества, вы унижаете этим не только самих себя, но и правительство, даете повод злословить о нашей стране. Если Торре-диВенере действительно такой глухой угол нашего отечества, последний приют неграмотности, мне остается только пожалеть о своем приезде в этот город, о котором мне, правда, было известно, что он кос в чем уступает Риму…
Но здесь его прервал юноша с нубийской прической и переброшенным через плечо пиджаком, чей воинственный пыл, как выяснилось, угас лишь на время и который теперь с высоко поднятой головой рыцарски встал на защиту родного городка.
– Хватит! – громко сказал он. – Хватит шуток над Торрс. Мы все родились здесь и по потерпим, чтобы над нашим городом издевались в присутствии иностранцев. Да и эти двое – наши приятели. Они, конечно, не ученые профессора, но зато честные ребята, почестнее кое-кого здесь в зале, хвастающего Римом, хоть он его и но основал.
Вот это отповедь! Парень и вправду оказался зубастым. Публика не скучала, наблюдая за этой сценкой, хотя начало программы все оттягивалось. Спор всегда захватывает. Одних пререкания просто забавляют, и они но без злорадства наслаждаются тем, что сами остались в стороне; другие принимают все близко к сердцу и волнуются, и я их очень хорошо понимаю, хотя тогда у меня создалось впечатление, что тут какой-то сговор, и оба неграмотных увальня, так же как Джованотто со своим пиджаком, отчасти подыгрывают артисту, чтобы развеселить публику. Дети слушали развесив уши. Они ничего не понимали, но интонация До них доходила и держала их в напряжении. Так вот что такое фокусник, по крайней мере итальянский. Они были в полном восторге.
Чиполла встал и, раскачиваясь, сделал два шага к рампе.
– Смотри-ка! – произнес он с ядовитой сердечностью. – Старый знакомый. Юноша, у которого что на уме, то и на языке! (Он сказал «sulla linguaccia», что означает «обложенный язык» и вызвало взрыв смеха.) Ступайте друзья! – повернулся ои к двум остолопам. – Я на вас нагляделся, сейчас у меня дело к этому поборнику чести, con qnesto torregiano di Vcnere, этому стражу башни Венеры, несомненно предвкушающему сладостную награду за свою преданность.
– Ah, nоn scherziamo! Поговорим серьезно! – воскликнул парень, глаза его сверкнули, и ои даже сделал такое движение, словно хотел сбросить пиджак и от слов перейти к делу.
Чииолла отнесся к этому довольно спокойно. В отличие от нас, обменявшихся тревожным взглядом, кавальере имел дело с соотечественником, чувствовал под ногами родную почву. Он остался холоден, выказав полное свое превосходство. Насмешливым кивком в сторону молодого петушка, сопровождаемым красноречивым взглядом, он призвал публику посмеяться вместе с ним– над драчливостью своего противника, свидетельствующей о его простодушной ограниченности. И тут опять произошло нечто поразительное, осветившее это превосходство жутковатым светом и самым постыдным и непонятным образом-обратившее воинственное напряжение всей сцены во что-то смехотворное[19].
Чниолла еще ближе подошел к парию и как-то по-особенному носмот рел ему в глаза. Фокусник даже наполовину сошел с лесенки, которая слева от нас вела в зал, так что стоял лишь чуть повыше и почти вплотную перед воякой. Хлыст висел у него на руке.
– Итак, ты не расположен шутить, сынок, – сказал он. – Да это и понятно, водь каждому видно, что ты нездоров. И давеча язык у тебя,– прямо скажем, по очень-то чистый, – указывал на острое расстройство желудка. Не следует ходить на представления, когда себя так плохо чувствуешь; ты и сам, я знаю, колебался, думал, не лучше ли лечь в постель и сделать себе согревающий компресс на живот. Непростительное легкомыслие было нить после обеда столько белого вина – добро бы хорошего, а то такую кислятину. И вот теперь у тебя колики, и ты готов корчиться от боли. А ты не стесняйся! Дай волю своему телу, согнись, это всегда приносит облегчение при кишечных спазмах.
Пока Чииолла дословно произносил эту речь со спокойной настойчивостью и своего рода суровым участием, глаза его, впившиеся в глаза молодого парня, словно бы сделались сухими и горячими поверх слезных мешочков, – то были совссм цеобычные глаза, и становилось понятно, что его противник не только из мужского самолюбия не мог отвеети от ни:х взгляд. Да и вообще на смуглом лице Джованотто скоро по осталось и следа прежней самонадеянности. Он смотрел на кавальере, приоткрыв рот, и рот этот кривился в смущенной и жалкой улыбке.