Эптон Синклер - Между двух миров
Бьюти сидела, стиснув руки, и слезы лились по ее щекам. — О, благодарю вас, благодарю вас, Эмили! Вы увидите, я отплачу вам за вашу доброту!
VЭта бело-розовая наседка, водворившись в Бьенвеню, держала своих цыплят под крылышком — и как же она лелеяла их! Она видела так много жестокостей и страданий, пережила так много тоски и страха, что ей хотелось только одного: чтобы ее оставили в покое и не трогали ее мирного гнезда. Не надо ей больше блеска и славы, не надо ей того, чего так жаждала раньше признанная красавица. Шикарные платья висели в шкафах и быстро выходили из моды, но она говорила: ну и пусть, моды возвращаются, и через десять лет мои платья опять пригодятся. Когда аристократические друзья звали ее танцевать, она говорила, что все еще носит траур по Марселю. Правда, суровый, полный достоинства учитель музыки, которого видели у нее в доме, вызывал у знакомых недоумение; но если они и заподозрят тут тайну, то лишь романтического, а не военного характера.
Двое детей и возлюбленный, в глазах Бьюти, были ее тремя детьми, и она всячески баловала их. Если у них было какое-нибудь желание, она старалась его исполнить, а если они чем-нибудь занимались, она в каждом видела гения. Ей хотелось, чтобы и сами они так относились друг к другу; она перед каждым расхваливала остальных и за всеми следила беспокойным взглядом. К счастью, между ними не было и тени разлада. Курт находил крошку Марселину прелестным созданием и вместе с Ланни изучал психику ребенка. Он никак не ожидал, что такая малютка способна чувствовать музыкальный ритм, и, когда она, еще нетвердо шагая, прибегала к нему в студию, он не сердился на помеху, а играл ей простые мотивы, немецкие народные мелодии, под которые она танцевала, а затем относил ее в детскую и укладывал в постель.
Курт получил все свои инструменты и ноты. У Ланни тоже был запас нот, и они таскали их целыми охапкам из дома в студию и обратно, и вскоре все безнадежно перемешалось. Для Ланни было облегчением, что Курт не переносит своего национального озлобления на искусство и готов слушать английскую, французскую и даже итальянскую музыку. У него, правда, были строгие требования; он любил серьезную музыку и презирал дешевые эффекты. Но Ланни вскоре заметил, что желанные качества почему-то оказываются всегда у немецких композиторов и совсем отсутствуют у иностранцев. Курту он ничего не сказал, не желая задеть его.
VIЛанни был всего на год с небольшим моложе Курта, но когда они были мальчиками, это создавало значительную разницу, и некоторая почтительность к другу сохранилась у Ланни до сих пор. Ланни свойственно было восхищаться другими, находить их замечательными и необыкновенными. Его мать часто выражала недовольство этой чертой, но только не теперь, когда дело касалось Курта; и все сложилось так, что Курт главенствовал в семье. Его гению поклонялись, его вкус был законом. Бьюти мало интересовалась музыкой, за исключением танцевальной. Она любила красивые мелодии, но не понимала, к чему все эти сложности, весь этот шум и гром. Но такую музыку любит Курт — и значит так надо.
Первому мужу Бьюти хотелось, чтобы она затмевала всех на балах, и она тратила его деньги на туалеты; он любил просиживать ночи за покером, и она вместе с ним проигрывала кучу денег. Второй муж Бьюти любил сидеть на скале и наблюдать оттенки заката и игру волн или восторгался тем, как некоторые люди наносят на полотно мазки растертых на масле белил. Что ж, отлично! И Бьюти устраивала ужины для художников, прислушивалась к их профессиональному жаргону и научилась отличать Манэ от Моне, Рэдона от Родэна и Писсаро от Пикассо. Теперь перед ней был другого рода гений, другого рода странное и непонятное искусство; Бьюти слушала игру Курта и воспринимала ее как хаос звуков, которые лились потоком, начинаясь и кончаясь без всякой видимой причины и повода. Но Ланни восклицал, что это великолепно, он всегда знал, что Курт далеко пойдет, и Бьюти решила, что она тоже знала.
В Испании Курт работал над вещью, которую он называл «концерт». Время от времени он исполнял новый отрывок, а затем играл всю вещь с самого начала, включая и новую часть. Бьюти слушала ее сотни раз, — перелистывая иллюстрированный журнал, накрывая стол к ужину или сидя на скалистом берегу Бискайского залива. Будь ее пальцы физически способны к такой работе, она могла бы сама сыграть каждую ноту. Для нее это значило: «Слава богу, Курт занят. Курт вне опасности. Курт не убивает других людей, и они не убивают его».
В Испании у них было маленькое пианино, но Курт умел извлекать из него целую бурю звуков. Бьюти, не столько слушая, сколько глядя на него, в конце концов поняла, что он пытается найти какое-то продолжение войны; пытается излить свою злобу и отчаяние, преданность своему фатерланду, горечь поражения и обиды. Следя за выражением его лица, Бьюти вновь переживала душевные муки Марселя, а потом и Курта, качаясь, как маятник, между немецкой и французской душой.
Теперь у Курта был большой рояль, и он мог, наконец, как следует проиграть и прослушать свой концерт. Ланни обнимал и тормошил Курта, он вел себя так, как обычно ведут себя любители музыки на концертах; Бьюти всегда находила это чистейшим сумасбродством. К опусу Курта полагалось оркестровое сопровождение; Ланни сидел с партитурой и представлял себе, как это должно звучать, пока Курт играл партию рояля. Затем Ланни выучил партию Курта, а Курт сидел подле него с несколькими инструментами и вводил их один за другим, исполняя отрывки на скрипке, гобое, флейте. Затем Ланни подобрал оркестровую часть на своем рояле, и тут пришел садовник с тремя могучими сынами юга и вытащил старый рояль из гостиной; кряхтя и ворча — пот лил с них градом, — они поволокли рояль в студию и поставили его рядом с новым инструментом. Теперь два маэстро могли сыграть обе партии вместе, и прохожие услышали нечто стоящее внимания: от гула и грохота сотрясались недра скал на мысе. Но Бьюти на все была согласна; попроси они ее, она согласилась бы проложить рельсовый путь, чтобы они могли развозить рояли по всей усадьбе. Все, что угодно, только бы мужчины сидели дома!
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Все в котле кипит и бродит…
Эрик Вивиан Помрой-Нилсон мечтал посвятить свою жизнь изучению того, что он называл «театром», он избрал эту карьеру с шестилетнего возраста, когда впервые увидел на сцене детскую пьесу. С тех пор он начал изучать все, связанное с драматургией и сценическим искусством, с декорациями, музыкой, поэзией, танцами. Но чтобы заниматься этим многообразным искусством, надо было тратить много энергии: сновать и суетиться, показывать другим, что и как делать, ночи напролет торчать на репетициях. А Рик в двадцать два года стал инвалидом, у него была удалена часть коленного сустава, и нога поддерживалась стальной шиной. Он был женат, у него был ребенок; отцу его пришлось продать часть фамильного имения, чтобы уплатить недоимки по военным налогам. И все же Рик не собирался отказаться от избранной им карьеры!
Терпение и труд — все перетрут, говорит пословица, и Рик выработал план действия, начиная с наиболее легкого. Поврежденный коленный сустав не мешал ему писать на машинке, и можно было овладевать этим искусством, выстукивая статьи для журналов. Таким путем он надеялся заработать немного денег и по мере возможности составить себе имя в литературных кругах; тогда он напишет пьесу, отец поможет ему найти театр, который ее поставит, и ему только и останется что сидеть в кресле и смотреть репетиции; если же пьеса будет иметь успех, гора, и даже целая горная цепь, придет к Магомету.
Обо всем этом Рик написал своему другу Ланни Бэдду, со множеством опечаток, так как это была его первая работа на машинке. Ланни спрятал письмо в письменный стол в полной уверенности, что когда-нибудь оно займет место в музее. Так же твердо, как то, что Марсель Детаз будет когда-нибудь признан великим художником, а Курт великим композитором, Ланни знал, что Эрик Вивиан Помрой-Нилсон станет знаменитым драматургом. И уверенность Ланни чуть ли не сразу получила подкрепление. Как только Рик научился без ошибок стучать на машинке, он написал рассказ, навеянный впечатлениями войны, — простой рассказ о летчике, который вылетел на рассвете, о том, какие мысли проносились в его мозгу, когда он держал курс на Германию. Это было свежо и искренно, и рассказ был принят и оплачен первой же газетой, в которую обратился Рик. Ланни это очень обрадовало, он скупил все экземпляры газеты, какие мог найти в Каннах, и один экземпляр послал отцу в Коннектикут, а остальные — тем своим друзьям, которые знали Рика.
Блестящий, многосторонне одаренный, Рик пробовал свои силы и в поэзии. Строгий судья своих произведений, он не хотел послать Ланни сочиненные им стихи. Вряд ли кто напечатает их, — писал он, — слишком много в них горечи. Рик принадлежал к тем многочисленным героям минувшей войны, которые не были удовлетворены результатами принесенной жертвы и вопрошали всю вселенную, кто же виноват. Тупые ли старцы, заседавшие в величественных залах и посылавшие молодежь на фронт — тонуть в грязи и крови? Весь ли человеческий род, сумевший изобрести и создать машины, но не сумевший совладать с ними? Или бог, сотворивший людей злыми, — для чего? Рик процитировал в письме четыре строчки из стихотворения, которое он назвал «Послевоенное похмелье»: