Ганс Андерсен - Импровизатор
Три дня пролежал я без сознания в жесточайшем жару. Бог знает, что я говорил в бреду, но Фабиани стал часто навещать меня, а в сиделки ко мне приставили глухую Фенеллу. Никогда при мне не упоминали о Фламинии. Больным вернулся я из Кампаньи и сейчас же слег в постель. Выздоровление шло медленно. Напрасно старался я вернуть себе утраченные бодрость и веселость. Прошло уже почти шесть недель с того времени, как Фламинию постригли, и тогда только доктор позволил мне выходить. Сам не знаю, как я очутился у ворот Пия и устремил взор вниз на Кватро-Фонтане, но пройти мимо монастыря не решался. Спустя несколько дней меня опять потянуло туда. Это было вечером, в новолуние; я увидел серые стены и огороженные решеткой окна монастыря — могилы Фламинии. Отчего ж бы мне и не посетить ее могилу? — сказал я самому себе и нашел в этой мысли оправдание себе. Каждый вечер проходил я мимо монастыря, говоря случайно встречавшимся мне по дороге знакомым, что я люблю прогуливаться в виллу Альбани. «Бог знает, чем это кончится! — вздыхал я внутренне. — Но долго мне не выдержать!» Раз в один темный вечер я опять стоял возле монастыря; из окна одной кельи мерцал луч света; я прислонился к углу соседнего дома и, не сводя глаз с этого светлого луча, думал о Фламинии.
— Антонио! — вдруг раздался за мною чей-то голос. — Что ты делаешь здесь? — Это был Фабиани. — Иди за мною! — прибавил он. Я последовал за ним; мы не обменялись за все время пути ни одним словом. Фабиани знал теперь все, как и я сам. Я чувствовал себя неблагодарным и не смел взглянуть на него. Вот мы очутились одни в комнате. — Ты все еще болен, Антонио! — заговорил Фабиани каким-то особенным, серьезным тоном. — Тебе нужно развлечься, рассеяться, окунуться в море жизни. Раз ты уже попробовал свои крылья на свободе, и, может быть, с моей стороны неправильно было вновь засадить птичку в клетку. Человеку, в сущности, следует всегда предоставлять свободу: погибнет он, так, по крайней мере, может винить лишь самого себя! Ты уже в таких летах, что можешь зажить самостоятельно. Тебе полезно было бы проехаться; это и доктор говорит. Ты видел только Неаполь, поезжай теперь в Северную Италию. О средствах я позабочусь. Так-то будет лучше!.. Это даже необходимо! И, — прибавил он серьезным, даже строгим тоном, какого я еще не слыхал, от него, — я убежден, что ты никогда не забудешь, сколько мы сделали для тебя, никогда не причинишь нам горя и стыда, повинуясь внушениям слепой страсти. Человек способен на все, если хочет, если хочет только хорошего! — Его слова сразили меня, как ударом молнии; колени мои подогнулись, и я поцеловал его руку. — Я знаю, — прибавил он полунасмешливо, — что мы всегда были несправедливы к тебе, слишком строги! Но никто не относился к тебе честнее, чистосердечнее, чем мы! От других ты услышишь более ласковые речи, льстивые слова, но не услышишь правды, которую мы говорили тебе. С год ты можешь провести в путешествии, а затем покажи нам, на что ты способен, докажи, что мы были несправедливы к тебе! — С этими словами он оставил меня.
«Неужели судьба готовит мне еще новые горести, готовится отравить мою жизнь новым ядом? Единственный бальзам — свобода, возможность вырваться на волю, облететь Божий мир, и тот пролился на мою глубокую рану, как яд! Прочь из Рима, подальше от юга, где все будит во мне воспоминания, туда, за Апеннины, на север, к снежным горам. С них повеет холодом в мою разгоряченную кровь. На север, в плавучую царицу морей — Венецию! Дай мне Бог никогда не возвращаться больше в Рим, к могиле моих воспоминаний! Прощай, моя родина!..» Карета покатилась по пустынной Кампанье; вот купол храма святого Петра скрылся за горами, мы миновали холм Соракте и, перевалив через горы, прибыли в узкий Непи. Вечер был ясный, лунный; перед дверями остерии проповедовал монах. Толпа набожно повторяла за ним слова молитвы и затем с пением проводила его по улицам. Но теперь толпа пугала меня и отталкивала от себя. Старые водопроводы, обвитые густыми ползучими растениями, и темные оливковые рощи вокруг придавали всей местности мрачный колорит, соответствовавший моему душевному настроению. Я вышел из тех же ворот, в которые въехал; сейчас же за ними начинались величественные развалины какого-то замка или монастыря; через них пролегала теперь большая проезжая дорога. Маленькая тропинка вела в глубину развалин. Я прошел мимо небольшой кельи, обросшей плющом и венериными волосами, и вступил в обширную залу; из щебня, из-под подножий колонн пробивалась высокая трава; вокруг больших готических окон с кое-где уцелевшими осколками разноцветных стекол шевелились широкие виноградные листья. Высокие стены поросли местами кустиками. Лучи месяца освещали фреску, изображавшую святого Себастиана, пронзенного стрелами и истекающего кровью. В зале беспрерывно гудело мощное эхо; я пошел на гул и, выйдя из узких дверей, очутился среди миртовых кустов и густых лоз винограда; тут же зияла глубокая пропасть, в которую с шумом низвергался пенистый водопад; лучи месяца играли в его брызгах. Романтичность этой местности поразила бы воображение любого прохожего, но я, под впечатлением угнетавшей меня скорби, может быть, скоро позабыл бы ее, если бы вслед за тем не наткнулся на зрелище, при виде которого сердце мое облилось кровью. Я пошел по узенькой, полузаглохшей дорожке, тянувшейся возле пропасти и выходившей на большую дорогу. Возле самой дороги шла высокая белая стена, освещенная лучами месяца, и на ней, в железной клетке, торчали три бледные головы казненных разбойников, выставленные, как это делалось и в Риме, на воротах дель Анджело, в острастку другим. В былые времена вид этих голов ужаснул бы меня, но теперь я остался спокоен; страдания делают человека философом. Удалая головушка, замышлявшая грабежи и убийства, смелый горный орел сидел теперь тихо и степенно в тесной клетке, как пойманная птица. Я подошел поближе. Разбойники, видимо, были казнены очень недавно; черты лиц еще не успели, измениться. Вглядываясь пристальнее в среднюю голову, я почувствовал, как забилось мое сердце. Это была голова старухи с бронзовым цветом лица; глаза были полуоткрыты; длинные седые волосы выбились из-за решетки и развевались по ветру. Я невольно взглянул на прибитые к стене дощечки, на которых, согласно обычаю, обозначались имена и преступления казненных. Да, на одной из них было написано: «Фульвия из Фраскати»! Потрясенный до глубины души, я отступил на несколько шагов назад. Так вот где мне было суждено вновь увидеть Фульвию, эту странную старуху, спасшую мне однажды жизнь и доставившую мне средства бежать в Неаполь, моего доброго гения! Эти бледные, посиневшие губы, когда-то прикасавшиеся к моему лбу и пророчески возвещавшие толпе жизнь и смерть, теперь умолкли навеки, и безмолвие их наводило ужас. «Ты предсказала мне блестящую будущность. А вот орел твой лежит с перебитыми крыльями, не достигнув солнца! В борьбе с несчастьем он утонул со сломанным крылом в глубоком озере жизни!» Я залился слезами и с именем Фульвии на устах медленно побрел обратно. Никогда не забыть мне этого вечера в Непи!
На следующее утро мы уехали оттуда в Терни, где находится величайший и прекраснейший водопад во всей Италии. Я верхом поехал через густую, темную оливковую рощу, тянувшуюся за городом. На вершинах гор висели мокрые облака; весь путь из Рима к северу казался мне мрачным; тут не было ни улыбающихся картин природы, как в Понтийских болотах, ни апельсиновых рощ и цветущих пальм, как в Террачине. Впрочем, может быть, мое собственное душевное настроение придавало всему мрачный колорит.
Мы проехали рощу; между скалами и быстрой рекой шла чудная аллея из апельсиновых деревьев. Я уже видел между деревьями висевшее в воздухе облако водяной пыли, переливавшееся всеми цветами радуги. Мы стали взбираться на гору, продираясь сквозь чащу розмариновых и миртовых кустов. С вершины горы по отвесным скалам низвергалась огромная масса воды. Рядом извивался серебряною лентой меньший рукав той же реки, и оба, слившись внизу под скалами в широкий молочный поток, устремлялись в черную бездну. Я вспомнил водопады близ Тиволи, где я импровизировал раз по просьбе Фламинии. Шум этого гигантского водопада мощными звуками органа пробуждал во мне воспоминания о моей потере, о моем горе; разбиваться, умирать, превращаться в ничто — вот удел детей природы!
— Здесь разбойники недавно убили одного англичанина! — сказал наш проводник. — Это было дело так называемой Сабинской шайки, хотя эти черти и рассеяны по всем горам от самого Рима до Терни. Полиция все гоняется за ними, ну, и поймали троих из них. Я видел, как их везли в город закованных в цепи. У ворот сидела мудрая Фульвия из Сабинских гор, как мы прозвали ее; она была стара и все-таки вечно молода, знала много такого, за что любому монаху досталась бы кардинальская шапка. Она предсказала людям их судьбу загадочными словами. После сказывали, что это у нее был свой особый, тайный язык, что она была с разбойниками заодно. Ну вот теперь схватили и старуху, и еще многих разбойников. Час ее пробил! Теперь ее голова скалит зубы на воротах в Непи! — Право, и природа, и люди как будто сговорились набрасывать на мою душу черную тень! Мне так и хотелось пронестись через все страны на крыльях ветра. Эти мрачные оливковые рощи наводили на меня тоску, горы давили меня. «Туда, к морю, где веет свежий ветер! К морю, где одно небо носит нас на себе, другое расстилается над нашими головами!» Моя кровь была распалена любовью и желанием; дважды вспыхивало в моей груди это чистое священное пламя. В Аннунциату я влюбился с первого взгляда, но она полюбила другого. К Фламинии я привязался медленно, она не ослепляла, не порабощала меня, но заставила меня оценить ее мало-помалу, как настоящий драгоценный камень. И каждый раз, когда она дружески протягивала мне для поцелуя руку, ласково успокаивала меня и просила не поддаваться гибельным искушениям света, она все глубже вонзала стрелу в мое сердце. Я любил ее не как невесту и все-таки чувствовал, что не мог бы равнодушно видеть ее в объятиях другого. Теперь она умерла, умерла для света, никто другой не прижмет ее к своему сердцу, не поцелует ее, не будет обладать ею. От такого адского мучения я был все-таки избавлен. И я старался найти утешение в этих мыслях — теперь я уже считал свое чувство к Фламинии настоящей любовью, страстью. А что, если бы мне пришлось увидеть ее невестой какого-нибудь молодого вельможи, быть ежедневным свидетелем их взаимного счастья и замечать, что она обходится с бедным пастушонком из Кампаньи хотя и по-прежнему ласково, но уже без прежней любви! Вот была бы пытка! Нет, пусть лучше она принадлежит монастырю, где никто не смеет поднять на нее глаз, никто не видит ее! Да, так было лучше, утешительнее. Итак, мне еще можно было позавидовать! Другим приходится куда горше.