Жорж Санд - Мельник из Анжибо
— В нашем краю ничто скоро не делается, — сказал он. — Но все же было бы глупо не попытаться отвоевать пятьдесят тысяч франков сверх суммы, предложенной Бриколеном. Я сделаю все, что в моих силах. Если за месяц у меня ничего не выйдет, тогда я, быть может, принимая во внимание ваше затруднительное положение, посоветую вам уступить. Думаю, можно поставить сто против одного за то, что Бриколен, который горит желанием стать владельцем бланшемонского поместья, в течение этого срока поладит с вами, если только вы сумеете разыграть крайнюю несговорчивость, — качество неприятное, и вам, сударыня, мало присущее, но, увы, необходимое. Теперь подпишите доверенность — вот она, и я исчезаю: не хочу, чтобы люди заподозрили, будто я пускаюсь в интриги и конкурирую с моим коллегой, господином Вареном, которого ваш арендатор хотел бы навязать вам в поверенные.
Большой Луи проводил нотариуса до калитки, и они разошлись в разные стороны. Уходя из хижины, мельник условился с Марселью, что она выйдет последней, некоторое время спустя, а покамест будет держать дверь закрытой; может случиться, что кому-нибудь не в меру любопытному придет охота понаблюдать за ними, так пускай думает, что в доме никого нет.
Входная дверь хижины состояла из одной створки, разделенной поперек на две части; верхняя откидывалась, чтобы давать доступ воздуху и свету, выполняя, таким образом, роль окна. У нас в старинных крестьянских домах окон в подлинном смысле слова, с вставленными в них стеклами, не было. Дом, в котором жила Пьолетта, был построен пятьдесят лет тому назад для людей зажиточных, а ныне даже в самых скромных, населенных голью, но недавно построенных домишках имеются окна с шпингалетами и двери с замками. У Пьолетты дверь (она же окно) запиралась снаружи и изнутри задвижкой — деревянной дощечкой, которая вставляется, или «закладывается», в дыру, проделанную в стене; отсюда и выражение: «заложить дверь» вместо «запереть дверь».
Когда Марсель заперлась при помощи этого приспособления, она оказалась в полной темноте и тут спросила себя, какой может быть умственная жизнь людей, настолько бедных, что им не на что купить свечу, и вынужденных зимой с наступлением вечера сразу ложиться спать или днем сидеть во мраке, чтобы спастись от холода. «Я говорила себе, я полагала, что я разорена, — думала она, — потому что мне пришлось покинуть мой роскошный будуар, обтянутый стеганым шелком; но на сколько ступеней общественной лестницы надо еще спуститься, чтобы дойти до такого существования, до жизни этих бедняков, мало чем отличающейся от жизни животных! Либо терпи холод и ненастье, либо погружайся в тупое оцепенение барана, стоящего в загоне, — третьего не дано! Чем занимается эта несчастная семья в долгие зимние вечера? Разговаривают ли они друг с другом? А о чем им разговаривать? Опять-таки о своих бедах? Ах, Лемор прав, я еще слишком богата и покуда не смею сказать перед богом, что мне не в чем себя упрекнуть».
Тем временем глаза Марсели попривыкли к темноте. Дверь плохо примыкала к раме, и сквозь щель проникал кое-какой свет; поэтому мрак не был полным, и с каждой минутой Марсель все яснее различала окружающие предметы. Внезапно она вздрогнула, заметив, что она в хижине не одна, а затем ее снова пронизала дрожь, но уже не от страха: рядом с ней стоял Лемор. Пробравшись сюда потихоньку от всех, он прятался за кроватью, высокой, как похоронные дроги, и прикрытой саржевым пологом. Он до того осмелел, что решил добиться свидания с Марселью наедине, уговаривая себя, что оно будет последним, а затем он уедет.
— Раз уж вы здесь, — произнесла Марсель, скрывая милым кокетством свою радость и волнение, вызванные этой приятной неожиданностью, — я хочу высказать вам то, о чем сейчас думала. Если бы нам пришлось жить в этой хижине, любовь ваша устояла бы перед дневными тяготами и вечерним бездействием? Могли бы вы жить без книг или не имея возможности их читать из-за отсутствия в лампе даже капли масла, и ничего не делать в промежутках между часами, когда ваши руки заняты работой? Через сколько лет скуки и всякого рода лишений вы перестанете находить, что это жилище живописно в своей ветхости и убожестве, а жизнь бедняка поэтична в своей простоте?
— У меня появились как раз те же мысли, Марсель, и я собирался задать вам тот же самый вопрос. Продолжали бы вы меня любить, если бы я вовлек вас своими утопиями в подобную нищету?
— Думаю, что да, Анри.
— Почему же вы сомневаетесь во мне? Ах, вы неискренно говорите мне это «да».
— Я говорю неискренно?! — воскликнула Марсель, отдавая обе руки Лемору. — Друг мой, я хочу быть достойной вас и потому остерегаюсь чрезмерной восторженности, свойственной героиням романов; ей может поддаться даже светская женщина; она все подтвердит, все пообещает, но не выполнит ничего и скажет себе назавтра: «Я сочинила недурной роман». Что же касается меня, то не проходит и суток, чтобы я не учиняла своей совести самый суровый допрос, и я, мыслится мне, вполне искренна, когда говорю вам, что не могу вообразить себе таких тяжких обстоятельств, — пусть это даже будут ужасы застенка, — в которых страдания заставили бы меня разлюбить вас!
— О Марсель! Дорогая, несравненная моя Марсель! Но почему же вы сомневаетесь во мне?
— Потому что интеллект мужчины отличен от нашего. Любовь и уединение — недостаточная пища для него. Ему нужны деятельность, труд, надежда быть полезным не только своей семье, но всему человечеству.
— Так именно поэтому разве не долг наш — добровольно обречь себя на бессилие нищеты?
— Значит мы живем в такое время, когда один долг человека противостоит другому его долгу? Ведь интеллект обретает силу, лишь озаренный светом знания; знание же достигается лишь благодаря той силе, которой обладают деньги; а между тем все, чем пользуешься, что приобретаешь, чем владеешь в этом мире, идет в ущерб другим, кто не может приобрести ничего, кто не владеет ничем из благ духовных и материальных.
— Вы обращаете против меня мои собственные утопии, Марсель! Увы! Что я могу вам ответить? Разве только — что мы в самом деле живем во времена вопиющих, неразрешимых противоречий, когда благородные сердца, жаждущие добра, вынуждены мириться со злом. Нет недостатка в доводах, которыми баловни судьбы могут убеждать себя в том, что они должны заботиться о своем собственном существовании, возвышать, поэтизировать его, дабы сделать себя деятельным, мощным орудием служения себе подобным; что жертвовать собой, себя принижать, отрекаться от себя самих подобно пустынникам ранней поры христианства — это значит подавлять в себе благотворную силу, гасить светоч, ниспосланный богом людям, чтобы наставить на путь истинный и спасти их. Но сколько гордыни в таком рассуждении, как бы убедительно ни звучало оно в устах иных просвещенных и искренних людей! Это рассуждение аристократов. «Сохраним наши богатства, чтобы оказывать помощь беднякам», — говорят также и все ханжи вашей касты. «Именно мы, — говорят князья церкви, — призваны богом просвещать людей». «Мы, только мы, — говорят демократы буржуазного толка, — должны открыть народу пути к свободе!» Посмотрите, однако, что за помощь оказали несчастным сильные мира сего, что за образование, что за свободу дали они им! Нет! Частная благотворительность не может ничего изменить, церковь не хочет, а современный либерализм не умеет. Я падаю духом, и мужество покидает меня, когда я думаю; где же выход из лабиринта, в котором мы блуждаем, мы, кто ищет истины и кому общество отвечает лживыми посулами и угрозами. Марсель, Марсель, будем любить друг друга, и пусть дух божий не оставит нас!
— О, будем любить друг друга! — вскричала Марсель, бросаясь в объятия своего возлюбленного. — И не покидай меня, не оставляй меня одну в моем неведении, Анри, ибо ты вывел меня за узкие пределы католической религии, в лоне которой я спокойно спасалась, довольствуясь тем, что мой исповедник отпускает мне грехи, и не думая о том, дастся ли мне отпущение самим Христом. Да, я мирилась с мыслью, что не могу быть последовательной христианкой, с тех пор как один священнослужитель сказал мне: «С небом можно поладить», но ты, ты открыл мне новые горизонты, и отныне я не буду знать ни минуты покоя, если ты оставишь меня без водительства в этот сумеречный час, когда мрак только начал рассеиваться от забрезжившей вдали истины.
— Но ведь я сам ничего не знаю, — с горечью ответил Лемор. — Я сын своего века. Мне неведомо будущее, я не могу ни понять, ни истолковать прошлое. Яркие вспышки света озарили меня, и, как все молодое и честное сегодня, я ринулся навстречу этим мощным молниям, которые освобождают нас от заблуждений, но не открывают нам истины. Я ненавижу зло, но не знаю, что здесь добро. Я стражду, о, как я стражду, Марсель… И лишь в тебе нахожу я воплощение того идеала, который, по моему убеждению, должен был бы господствовать во всем мире. О Марсель, моя любовь к тебе вобрала в себя всю ту любовь, что люди изгоняют из своей среды; всю ту преданность ближним, которую общество парализует и ни во что не ценит; всю ту душевную мягкость, которую я хотел бы, но не могу передать людям; все вложенное в меня богом милосердие к тебе и к ним, которое способна понять и ощутить лишь ты одна, тогда как все прочие высокомерны и бесчувственны. Будем же любить друг друга и сохранять душевную чистоту, не смешиваясь с теми, кто ныне торжествует, но и не опускаясь до состояния тех, кто безмолвно покорствует. Будем верны друг другу, как два мореплавателя, пускающиеся за океан на поиски новых земель, но не уверенные, что они когда-либо достигнут их. Будем любить друг друга не для того, чтобы черпать счастье в «эгоизме вдвоем», как обычно называют любовь, но чтобы вместе страдать, вместе молиться, вместе искать, как нам, бедным птицам, потерявшимся в бурю, заклясть стихию, которая разметала всю нашу стаю, и чтобы собрать под своими крылами таких же, как мы сами, скитальцев, сломленных ужасом и отчаянием!