Джон Кольер - Сборник новелл ""
Однако, спросите вы, почему же он не заметил на полу ее одежды? Дело в том, что (как бы это поделикатнее) одежды ее на полу не было. Кузина Джейн – о, дама, конечно, весьма почтенная во всех отношениях, да и возраста довольно почтенного (давно за сорок), – старательно исполняла новейшие предписания насчет обоюдной культуры тела и души – шведские, немецкие, неоэллинские и тому подобные. А в орхидейной было как нельзя более тепло. Словом, я продолжаю.
Мистер Мэннеринг наконец оторвал глаза от исполинского бутона и решил пока что вникнуть в тусклые будничные мелочи. Тело его покорно взошло по лестнице, но сердце, ум и душа пребывали возле орхидеи в немом обожании. И хотя к первому ее жалкому цветению он отнесся философически безразлично, теперь его, как и нас бы с вами на его месте, восхитил новый, неимоверный бутон. Куда как естественно, что, принимаючи ванну, мистер Мэннеринг восторженно воображал расцвет своей ненаглядной зеленой крестницы. Это будет, конечно же, самый пышный на свете цветок, причудливый, как сон, или же, напротив, поразительно простой. Лепестки его раскроются плавно, как руки балерины-или это будет похоже на солнечный восход. Ах, она, может быть, распускается сию минуту! У мистера Мэннеринга не стало никакого терпения; он поднялся из воды в облаке пара, набросил свой купальный халат и поспешил в теплицу, даже не вытершись как следует, хотя и был подвержен простуде.
Бутон еще не распустился; он по-прежнему вздымал свою плотную головку среди лоснистой, упитанной листвы – и мистер Мэннеринг заметил теперь то, на что прежде не обратил внимания, – как буйно разрослась орхидея. Он вдруг с изумлением понял, что огромный бутон – вовсе не тот, который завязался до его отъезда. Тот был гораздо ниже. Так где же он? Ага, его скрыла молодая лиственная поросль. Он раздвинул ее и обнаружил расцветший бутон. При виде этого цветка изумленный мистер Мэннеринг оцепенел и даже, можно сказать, остолбенел, ибо факт тот, что он прирос к месту, не сводя глаз с цветка, на целых пятнадцать минут. Цветок являл собой копию головы пропавшей кошки кузины Джейн. Сходство было такое точное и живое, что через пятнадцать минут мистер Мэннеринг вознамерился поднять сброшенный халат и запахнуться в него, потому что он был человек благопристойный, а кошка, слывшая поначалу котом, оказалась совершенно женского пола. Я это к тому, что вот сколько выразительности, экспрессии, presence {Присутствия духа (фр.).} – называйте, как хотите, – имела в себе эта цветочная кошачья морда. Однако хотя он и попытался поднять свой халат, но было уже поздно. Он и шевельнуться не мог. Свежая пышная листва незаметно сомкнулась вокруг него; повсюду впились вовсе не рудиментарные усики; он слабо вскрикнул раз-другой и обмяк: с этого места мистер Мэннеринг как таковой выбывает из нашей истории.
Мистер Мэннеринг погрузился в обморок, в такое глубокое беспамятство, что лишь за провалом вечности забрезжили в его мозгу первые слабые проблески сознания, завязи нового бутона. Прошло никак не меньше двух или трех дней, покуда комок органического вещества, сначала почти бесформенный и вовсе бесструктурный, вызрел до того, что мог именоваться мистером Мэннерингом. Эти дни, которые во внешнем мире миновали довольно быстро, слегка волнительно и не без приятности, для смутно зреющего в бутоне сознания оказались краткой историей возникновения человека, сводкой множества эпох.
Происходил процесс, подобный развитию зародыша. Наконец существо, гонимое из глубины до нелепости сжатой перспективы веков, замедлило бег свой и почти остановилось в настоящем. Оно стало опознаваемо. Семь возрастов мистера Мэннеринга сменились, как серия крупных планов в научно-популярном фильме. Его сознание определилось и прояснилось. Набухший бутон был готов распуститься. Полагаю, что в этот момент мистер Мэннеринг в точности походил на пациента, который, очнувшись после наркоза и рассеивая смутные видения, жалобно спрашивает: «Где я?» Затем бутон распустился, и он понял, где он.
Он был в теплице, но теплица предстала в незнакомом ракурсе. Вон, за стеклянной дверью, виднелся его кабинет. Вот, внизу, торчала кошачья голова, а вот, рядом с ним, была кузина Джейн. Он не мог вымолвить ни слова, но и она тоже не могла. Это было, пожалуй что, и неплохо. Хотя бы потому, что иначе ему пришлось бы признать ее правоту в давнишнем споре: она всегда утверждала, что его увлечение «этими ненормальными цветами» добром не кончится.
Следует признать, что поначалу мистера Мэннеринга не очень расстроил такой чрезвычайный жизненный переворот. По-моему, дело в том, что его занимали не частные и не личные вопросы, а более широкие, более общие, можно так сказать, биологические аспекты своего преображения. А в остальном – раз уж он стал растением, то и реакция его была растительная. Неспособность к передвижению, например, ничуть его не тревожила, равно как отсутствие туловища и конечностей или, скажем, непоступление в организм бекона с чаем, сухариков с молоком, обеденных котлет и тому подобного, хотя все это рот его поглощал свыше полувека. Теперь, однако, поток этот заменился притоком снизу, мягким, постоянным, едва заметным питанием. Таким образом, все мощное воздействие физической стороны на духовную склонялоего к невозмутимости. Но физическая сторона не единственная. Не будучи более человеком, он все же остался мистером Мэннерингом. И, по мере убывания его научного интереса к происшествию, этот парадокс породил нашествие скорбей, в сущности говоря, субъективных.
Его, например, задевала мысль, что теперь не будет никакой возможности дать имя орхидее или написать о ней статью; хуже того, в уме его угнездилось пакостное убеждение, что как только судьба его обнаружится, так его самого обозначат и классифицируют, о нем напишут статью, даже, может быть, не очень научную, а критическую и полемическую. Как и все собиратели орхидей, он был непомерно робок и чувствителен, тем более в нынешнем своем состоянии: он едва удержался, чтоб не завянуть. Больше всего приходилось опасаться, что его пересадят невесть куда, на сквозняк, чего доброго, даже на проход. Выкопают! Ух-х! И крупная дрожь пробежала по густолиственному ответвлению мистера Мэннеринга. Внизу стебля возникли какие-то неясные ощущения; сообщились они и купам нижней листвы – это было похоже на чувство спины, сердца и конечностей. Он стал подобием дриады.
Однако же солнце пригревало на славу. Теплица полнилась сытным запахом разогретой, вкусной земли. Трубы имели такое специальное приспособление, подпускающее теплый пар. Мистер Мэннеринг начал понемногу разнеживаться, поддаваться laisser-aller {От глагола «se laisser-aller» (фр.) – расслабляться.}. Тут-то до него и донеслось из угла под стеклянной крышей, от вентилятора, назойливое жужжание. Вскоре призвук раздражения смолк, и жужжание стало самодовольным: пчела исхитрилась пролезть в узкую металлическую щелку. Гостья снижалась плавными кругами в недвижном зеленом воздухе, словно в каком-то подводном мире, и уселась отдохнуть на одном из тех лепестков, которые создавали брови мистера Мэннеринга. Затем она переползала с одной черты лица на другую и наконец добралась до нижней губы, которая опустилась под ее уверенной тяжестью, открыв ей путь в рот мистера Мэннеринга. Это, конечно, было довольно странно, однако в общем данное ощущение не явилось ни столь тревожным, ни столь, неприятным, как это могло бы ожидаться. «А что, – подумал растительный джентльмен, – пожалуй, оно даже и соответственно».
Но у мистера Мэннеринга скоро пропала всякая охота к сонному анализу своих ощущений: он увидел, что оглетевшая пчела, слегка покружившись, присела прямиком на девственную губу кузины Джейн. Молниеносно озарились в сознании ее родственника начала ботаники. Кузина Джейн сообразила то же самое, хотя, будучи воспитана в прежних понятиях, она могла бы пробавляться блаженным неведением, если бы кузен ее – о тщеславный, болтливый, общительный болван! – не пытался бы год за годом заинтересовать ее жизнью растений. О, как он, несчастный, теперь себя корил! Он видел, как две пышные ветви под самым цветком вздрогнули, затрепетали и стыдливо вскинулись в точном подобии недоуменно-протестующих рук. Он видел, как нежные строгие лепестки, образующие лицо кузины, взъерошились и зарделись от гнева и смущения, а потом-от ужаса и подавленности – стали болезненно бледными, под стать гардении. Но что ему было делать? Вся его укорененная благовоспитанность, все рыцарство, присущее собирателю орхидей, – все в нем клокотало под паралитически-недвижной оболочкой. Он прямо-таки изнемог от усилий оживить лицо, явить на нем выражение скорби, мужественного раскаяния, беспомощности перед лицом судьбы, готовности честно загладить проступок – и вообще представить события в неясно оптимистическом, утешительном свете; но тщетны были его усилия. Напрягшись так, что, казалось, вот-вот перервутся нервы, он только и сумел слегка подмигнуть левым веком – лучше бы уж ничего не сумел.