Марко Вовчок - Записки причетника
Ступив с порога, я почувствовал, что ноги мои утонули в некоем пуху: пол храмины был устлан роскошнейшим ковром, столь толстым, что ножки уложенных алыми атласными подушками кресел скрывались в нем почти до половины.
Из этого покоя я пробрался в другой. Одинокая толстая восковая свеча, ярко пылая, освещала небольшое сравнительно пространство, беспорядочно заваленное разнородными кулями и бутылями, оставляя стены в полутьме, а углы и потолок в совершенном мраке. Благовония смешивались здесь с запахом бакалейных припасов, которые я не замедлил открыть, дерзнув проникнуть в темные закоулки.
В неопытном детском уме священные предания столь легко и тесно смешиваются с легендами сказочными, с повествованиями волшебными и фантастическими, что явления, прямо противные логике, кажутся отроку возможными и в этих отраслях как бы естественными — чудесами, умствованию не подлежащими.
Однакоже, несмотря на все вышереченное, я, блуждающий любознательно в этой храмине, обращенной в складочное место прихотливых и изысканных припасов, удовлетворивших бы самого брашнолюбивого из слуг Маммона, неоднократно погружался в тревожную задумчивость, которую заключив тяжелым и глубоким вздохом тоскливого недоумения, снова продолжал исследования.
В ту минуту, когда я поставил себе один из наинеразрешимейших вопросов, слух мой был внезапно поражен звуками нескольких голосов из первого покоя, затем шумом размещавшихся особ, затем звоном сосудов и смехами, между которыми я, казалось мне, различал знакомое гоготанье патрона моего, Михаила Вертоградова.
Подобно ночному татю, неслышными стопами прокрался я к двери и узрел восседающую за столом мать игуменью, образ коей теперь напоминал уже не подвижничество, не посты и молитвы, но противное всему вышеисчисленному. Она быстро передвигала по столу сверкающие, звенящие сосуды, которые мать Секлетея, с свойственными ей ловкостию и проворством, наполняла сердце веселящими напитками. Патрон мой, Вертоградов, окруженный сонмом юных прислужниц, напоминал скорее языческого упитанного бога вина, чем благочестивого пастыря.
Приняв все видимое мною за злое бесовское наваждение, сотворив троекратное крестное знамение и прочитав мысленно "Да воскреснет бог и расточатся врази его", я ждал исчезновения помянутого наваждения, но ничто не исчезало, а, напротив того, преуспевало в буйстве и веселии.
Огромных размеров золотой крест, блеснувший на груди матери игуменьи, заставил меня усомниться, не была ли предо мною живая плоть и кровь, ибо, хотя бес, по неизреченным своим лукавству и коварству, готов и может воспринять образ всякого богоспасаемого мужа или жены, а следственно, мог в точности взять на себя образ преподобной матери игумении, а также и мгновенно усвоить бесовской своей природе ужимки сестры Олимпиады и юркость матери Секлетеи, но ведомо, что крест святой страшен нечистому бесу и от лица его враг рода человеческого бежит в смятении и ужасе.
Убедившись вышеизложенными соображениями в естестве созерцаемых мною пиршествующих, скоро уподобившихся беспорядком своим престарелому Ною, упившемуся соком виноградным, я…
Но да не уподоблюсь я нечестивому детищу оного Ноя и да наброшу на всю наготу сию непроницаемое покрывало.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Наконец смолкли смехи, дикие возгласы и неистовые крики, прекратился звон сосудов и стук трапезных орудий, свет погас — все стихло. Мощный храп, еще в общем шуме и гаме возвестивший мне об успокоении патрона моего, раздавался теперь одиноко под темными сводами.
Я осторожно вылез из своего убежища — из-за кучи старого хлама, сваленного у стены, — и стал пробираться к «краженке», надеясь обрести ее не на замке, ибо струя свежего воздуха была чувствительна и давала основание думать, что удалявшиеся жены не только не замкнули ее, но даже оставили полуотворенную.
Я пробирался ощупью; меня окружал совершеннейший мрак. Я уже добрался, задевая за оставленные в беспорядке скамьи, до «краженки», когда вдруг она распахнулась, и я имел только время отпрыгнуть в сторону пред упитанной, тяжело дышащей, как после усиленного бега, фигурой, которая, с тяжеловесностию быка соединяя верткость змеи, быстро направилась к нише, где на пышном ложе храпел патрон мой.
Вскоре раздались и загробные, уже известные мне и читателю, заклинания Ненилы, нарушившие сон Михаила Вертоградова, завопившего столь дико и зычно, что я мнил: ветхая храмина не устоит и разрушится.
Вдруг к его реву присоединился пронзительный дискант, за ним другой, за другим третий. Все они исходили с разных сторон, снизу. Казалось, некое фантастическое стадо, опочившее в таком же беспорядке, какое представляла пиршественная утварь, мгновенно очнулось и возметалось.
Чья-то находчивая десница, обретши зажигательные спички, лихорадочно зажигала их, но освещала ими только часть бледного, испуганного образа, ибо хрупкие эти запалки ломались и гасли вследствие быстроты и порывистости движении. — Вот бумага! — пролепетал чей-то дрожащий голосок, звуки которого я едва возмог уловить среди несмолкаемого рева Михаила Вертоградова.
Вслед за тем вспыхнувшая бумага осветила на мгновение незнакомые мне, запечатленные ужасом образы и огромную, окутанную белым, наподобие савана, покрывалом, фигуру, стремящуюся к выходу.
Пронзительный вопль нескольких голосов огласил снова потонувшие во мраке своды:
— Мертвец! Тень! Привидение!
Призрак между тем, с чисто плотскою разрушительностию ниспровергая встречавшиеся по пути препятствия, уже достигал выхода, когда я, сам ясно не сознавая, к чему и почто, подставил преградою его стремлению попавшуюся мне под руку скамью, а затем, проворно выхватив ключ из «краженки», распахнул ее, выскочил из храма, снова захлопнул, кинул ключ у порога и пустился бежать по темному проходу, который не замедлил вывести меня на одну из садовых тропинок, где я остановился и перевел занявшийся в груди дух.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Богомольцы
Собрав несколько расстроенные мои мысли, я огляделся; невдалеке от меня, всего шагах в десяти, расстилалась широкая аллея, ведущая к монастырскому зданию, таинственно и мирно почивавшему в ночной мгле.
Все было тихо вокруг и безмолвно. Только ночной петел заявит о течении ночных часов, и крик его резко пронесся в холодном воздухе темной осенней ночи.
Побродив у здания и не обретающий нигде приюта, я, погрузившись в головоломные размышления о явлениях окружающей меня жизни, направил стопы свои к монастырскому благолепному храму, на холодных ступенях которого и присел.
Члены мои, усталые и прикрытые сколь несложным, столь же и ветхим одеянием, ныли и коченели; немилосердный голод мучил, тяжелая дремота одолевала и, наконец, одолела.
Меля пробудили тихие печальные голоса.
Я скоро распознал тот сдержанный, звучащий безнадежным унынием говор, который неоднократно слыхал в родных Тернах, когда на ступенях церковного крыльца сбирался народ и, в ожидании начала богослужения, передавал простые и горькие события своего трудного рабочего жития.
Вглядевшись, я различил фигуры двух, судя по голосу, молодых женщин. Они сидели несколькими ступенями ниже меня. У одной лежал на коленях время от времени слабо стонавший ребенок.
— А вы откуда? — спрашивала одна.
— Да я, как и вы, тоже издалека, — отвечала другая, видимо продолжая начатый разговор. — Я из Ольшановки, коли знаете; знаете?
— Нет, не слыхала. Вы шли или ехали?
— Шла.
— Долго?
— Десять дней шла.
— А я вот только на четвертую неделю добралась сюда. Пройду два шага, да и мочи уж нет — сажусь… Вас погода не захватила?
— Захватила, да еще в чистом поле — ни кустика, ни деревца! Целый день дождь поливал. Я уж думала, что девочку и живую не донесу.
— Давно она у вас хворает?
— Скоро год. Истомила меня! Уж как теперь ей не поможет, так и не знаю, что делать, как быть. Уж я ее и к своим, ольшановским, и к чужим знахаркам — не пособили!
— Не всякую, видно, болезнь и знахарки-то знают: меня тоже чем-чем ни поили, а вот все-таки пропадаю…
Верить им нельзя!
— Как подступит к самому-то сердцу, так верил бы всему на свете!
— Это правда…
Девочка застонала сильнее. Мать принялась ее закачивать.
Несколько минут длилось молчание.
— Уж, пора бы, кажись, к заутрене ударить? — сказала ольшановская жительница.
— Да, пора бы, кажись, — отвечала ей ее собеседница.
— А я-то и глаз не сомкнула, все боялась, не поспею к первой свече.[11]
— Сколько я уже этих первых свеч-то перевидала, а все не легчает! — уныло заметила ей в ответ собеседница. — Уж хоть бы смерть пришла! Заодно бы уж пропадать!
— У вас что болит?