Эмиль Золя - Творчество
Следующий год был для Клода годом исканий. Он писал по привычке, ничего не доводил до конца и с горькой усмешкой говорил, что потерял сам себя, что он себя ищет. Только упорная вера в собственный гений поддерживала в глубине его души неистребимую надежду даже во время самой длительной душевной депрессии. Он страдал, точно был навеки осужден втаскивать на гору камень, который все время скатывался вниз и давил его своей тяжестью. Но будущее принадлежало ему, и Клод был уверен, что в один прекрасный день он поднимет обеими руками этот камень и швырнет его к звездам. И наконец друзья увидели, что он вновь одержим работой, узнали, что он опять заперся на улице Турлак. Прежде, бывало, еще не завершив начатой картины, он уже грезил о будущем произведении. Теперь Клод ломал голову только над сюжетом Ситэ. Это была навязчивая идея, барьер, преграждавший ему дорогу. Но вскоре он оповестил всех о своей работе и, охваченный новым порывом энтузиазма, по-детски ликовал и кричал, что наконец-то он нашел то, что искал, и что теперь он уверен в успехе.
Однажды утром Клод, ни для кого все это время не открывавший дверей, «пустил к себе Сандоза. И Сандоз увидел эскиз, созданный одним порывом, по памяти, а не на натуре, эскиз, не уступающий по колориту прежним полотнам Клода. Впрочем, сюжет был все тот же: налево — пристань св. Николая, направо — школа плавания, в глубине — Сена и Ситэ. Но Сандоз был ошеломлен, увидев вместо барки, которую вел судовщик, другую, еще большую барку, занимавшую всю среднюю часть композиции. В ней находились три женщины: одна, в купальном костюме, гребла; другая, с обнаженным плечом, в полуспущенном лифе, сидела на борту, свесив ноги в воду; третья выпрямилась во весь рост на носу, совсем нагая, и была так ослепительна в своей наготе, что сияла, как солнце.
— Постой! Как это пришло тебе в голову! — пробормотал Сандоз. — Что делают здесь эти женщины?
— Купаются, — хладнокровно ответил Клод. — Ты же видишь, они только что вышли из холодной воды, и это дает мне возможность показать обнаженное тело, — разве не находка, а? Неужто это тебя смущает?
Старый друг Клода, хорошо его знавший, затрепетал при мысли, что невольно сможет вновь вернуть художника к его сомнениям.
— Меня? О, нет! Но я боюсь, что публика не поймет и на этот раз. Это же Неправдоподобно, в самом центре Парижа — и вдруг нагая женщина!
Клод наивно удивился:
— Ты полагаешь? Ну что ж! Тем хуже! Мне все равно, лишь бы моя красотка была хорошо написана! Понимаешь, мне это нужно, чтобы вновь обрести веру в самого себя.
Верный своему характеру, Сандоз встал на защиту оскорбленной логики и в последующие дни не раз осторожно возвращался к этой странной композиции. Как может современный художник, который хвалится тем, что изображает только реальность, портить свое произведение, вводя в него подобные выдумки? Не проще ли найти другой сюжет, в котором нагое тело будет уместно? Но Клод упрямился, возражал нелепо и резко, потому что не хотел открыть истинную причину своего упорства: это был и замысел, еще такой туманный, что он сам не мог его отчетливо выразить, и мучившее его подсознательное тяготение к символизму, прилив романтизма, побуждавший его воплотить в нагом теле, самую сущность Парижа, обнаженного, полного страстей и блистающего женской красотой города. Он вкладывал в свой замысел и собственную страсть: любовь к, прекрасным плодоносящим животам, бедрам и грудям, которые он жаждал создавать щедрой рукой, чтобы никогда не иссякал источник его творчества.
Однако Клод сделал вид что настойчивые доводы друга его несколько поколебали.
— Ладно! Я подумаю. Может, потом я и одену мою красотку, если она уж так тебя смущает. И все-таки мне бы хотелось оставить ее голой! Она меня забавляет!
Из какого-то тайного, упрямства он больше к этой теме не возвращался и только принуждение улыбался и втягивал голову в плечи, когда ему намекали на то, что все удивляются, видя, как эта торжествующая Венера рождается из вола Сены среди омнибусов на набережных и грузчиков с пристани св. Николая.
Наступила весна. Художник собирался снова взяться за свою большую, картину, но тут они с Кристиной в порыве благоразумия приняли решение, изменившее жизнь всей семьи. Кристина уже не раз начинала беспокоиться о быстро таявших деньгах, о взятых со счета суммах, непрерывно уменьшавших их капитал. Вначале источник казался неиссякаемым, и они не занимались подсчетами. Но спустя четыре года пришли в ужас, обнаружив однажды, что из двадцати тысяч франков осталось не больше трех. Они сразу же впали в другую крайность, отказывали себе в хлебе, решив сократить даже необходимые расходы, и в этом первом жертвенном порыве расстались с квартирой на улице Дуэ. Зачем оплачивать две квартиры? В старой сушильне на улице Турлак, где на стенах еще сохранились пятна красителей, было достаточно места для семьи из трех человек. Однако устроиться здесь стоило много хлопот, так как этот сарай, размером пятнадцать метров на десять, состоял из одной комнаты, которая, точно цыганский шатер, служила для всех нужд семьи. Владелец отказался сделать ремонт, и художнику пришлось самому отделить часть сарая дощатой перегородкой, за которой он устроил кухню и спальню. Супруги были в восторге, хотя ветер проникал сквозь дырявую крышу и в дурную погоду им приходилось подставлять глиняные миски под самые большие щели. Мрачная комната зияла пустотой, и только вдоль голых стен была расставлена их жалкая мебель. Но они гордились тем, что устроились так удобно; говорили друзьям, что теперь хотя бы маленькому Жаку есть где побегать. Бедняжке Жаку исполнилось девять лет, но рос он плохо. Только голова продолжала, увеличиваться. Он не мог ходить в школу больше недели подряд. Жак возвращался оттуда совершенно отупевший, больной от попыток запомнить что-нибудь, и его большей частью оставляли дома, где он путался у взрослых под ногами, слоняясь из угла в угол.
Теперь Кристина, которая уже давно не участвовала в повседневных занятиях Клода, снова делила с ним долгие часы работы. Она помогала ему скоблить и шлифовать пемзой холст, давала советы, как надежнее прикрепить его к стене. Однажды они заметили, что произошла катастрофа: протекла крыша и разъехалась передвижная лестница. Клод укрепил лестницу при помощи дубовой перекладины, а Кристина подавала ему гвозди. Наконец все было готово во второй раз. Стоя сзади, она смотрела, как он наносит на квадраты новый эскиз, потом, обессилев от усталости, соскользнула на пол, но и сидя на корточках, все продолжала смотреть…
Ах, как ей хотелось оторвать Клода от этой живописи, отнявшей его у нее! Ведь для этого она стала его служанкой, с радостью унижалась до черной работы. После того, как она снова стала с ним работать и они были втроем — он, она и полотно, — в ней воскресла надежда. Когда она плакала в одиночестве на улице Дуэ, а он задерживался на улице Турлак и приходил измученный и выдохшийся, словно от любовницы, бороться было бесполезно, но теперь, когда она была неотступно подле него, неужели ее пылкая страсть неспособна его вернуть? Ах, эта живопись! С какой ревностью Кристина ее ненавидела! То был уже не прежний бунт мещаночки, рисующей акварелью, против свободного, великолепного, мужественного искусства. Нет, она понемногу начала понимать это искусство, сперва благодаря любви к художнику, а позднее захваченная этим пиршеством света, оригинальной прелестью золотых мазков. Сейчас она принимала все: лиловую землю, голубые деревья. Больше того, она стала трепетать от восторга перед картинами, которые когда-то казались ей ужасными. Она ощущала их могущество и видела в них соперниц, над которыми уже нельзя смеяться. И вместе с восхищением в ней росла злоба; ее возмущало, что она сама помогает собственному уничижению, способствует любви Клода к другой женщине, которая оскорбляет ее в лоне ее же семьи.
Сначала шла глухая, беспрерывная борьба. Кристина все время находилась возле Клода: между художником и его полотном всегда оказывалась какая-то частица ее тела, плечо, рука… Она была непрестанно рядом, овевая его своим дыханием, стараясь напомнить, что он принадлежит ей. Затем ею вновь овладела прежняя мысль: начать писать самой, чтобы приблизиться к нему, гореть вместе с ним его творческой лихорадкой. Надев рабочую блузу, Кристина в течение целого месяца работала, как ученица подле мастера, чей этюд она послушно копировала. Она бросила эти занятия, только когда увидела, что ее попытки обернулись против нее самой, что, забываясь за совместной работой, он перестал видеть в ней женщину и стал обращаться с ней по-товарищески, как с мужчиной. Тогда она вновь прибегла к тому единственному, что было ее силой.
Часто для того, чтобы расположить мелкие фигуры на своих последних картинах, Клод зарисовывал то голову Кристины, то какой-нибудь изгиб руки, то поворот тела. Он набрасывал ей на плечи плащ и, схватив какое-то ее движение, кричал, чтобы она не шевелилась. Она была счастлива, оказывая ему услугу, но не хотела позировать обнаженной, оскорбляясь при мысли, что может служить ему натурщицей теперь, когда стала его женой. Но однажды, когда ему понадобилось проверить сочленение бедра, она сначала отказалась, а потом сконфуженно согласилась поднять платье, правда лишь после того, как замкнула дверь на два оборота, боясь, что, узнав о роли, до которой она опустилась, знакомые не стали бы искать ее обнаженной фигуры на полотнах мужа. В ее ушах еще стоял оскорбительный смех самого Клода и его товарищей, их непристойные насмешки, когда они говорили о картинах одного художника: он рисовал во всех видах только собственную жену, обсасывая в угоду вкусам буржуа ее соблазнительную наготу, и парижане настолько изучили особенности тела этой женщины — чуть удлиненную линию бедер и слишком высокий живот, — что, где бы она ни появлялась в своих закрытых до самого подбородка темных платьях, они зубоскалили так, словно она шла через весь город без сорочки.