Ганс Андерсен - Всего лишь скрипач
Наоми заметила его и узнала необычную шапку на голове: в такой шапке был немец, когда художники устроили шествие вокруг стола. Только один раз в Хицинге и второй — вчера в остерии встречала она этого человека и все же ненавидела его почти так же, как Владислава.
«Если бы я умела стрелять из лука, — подумала она. — От пули много шуму, а стрела с тихим свистом пролетает в воздухе и вонзается в грудь врага. Никто не слышит ее полета, никто ничего не узнает. Я могла бы убить этого человека. Я могла бы убить Владислава».
«Наши мысли — это цветы, наши поступки — плоды, произрастающие из них», — говорит Беттина фон Арним. Мы придерживаемся той же точки зрения, можем лишь добавить, что не из каждого цветка вырастает плод — по большей части они опадают и превращаются в прах. Что получится из богатого цветника, распустившегося этой ночью в душе Наоми, мы увидим — после того как солнце еще чуть-чуть согреет его, после того как ему нанесут свой визит ядовитые испарения жизни и сирокко страстей; но на все это потребуются по меньшей мере дни, а скорее всего, месяцы и годы.
VI
Кто с хлебом слез своих не ел,
Кто в жизни целыми ночами
На ложе, плача, не сидел,
Тот незнаком с небесными властями.
И.В. Гёте [52]В тот вечер Наоми в первый и последний раз участвовала в празднике художников в остерии. Она высказалась потом, что это была всего лишь попойка немецких буршей в новом издании; гораздо больше ей нравилось «римское искусство в немецком переводе», как она называла представления, устраиваемые в австрийском посольстве, и, поскольку они оказали влияние на ее судьбу, мы остановимся на одном из них; выберем первое.
Наоми посмотрела все известные картины в церквах, монастырях и галереях Рима. Она проводила долгие часы в церкви Мария делла Пасе, любуясь сивиллами Рафаэля; они представлялись ей совершенными, но стоило ей вернуться в Сикстинскую капеллу, и она забывала их под впечатлением фресок Микеланджело.
Наоми с детства любила живопись, скульптуру же, как и большинство датчан, не знала и не понимала. В нашей стране тогда еще не было повода полюбить этот вид искусства; Видевельт был подобен Иоанну Крестителю, чей глас вопиял в пустыне.
Правда, Наоми уже видела превосходные мраморные изваяния в Вене, Лукке и Болонье, но она не поняла их, не сумела даже оценить их красоту. Только во Флоренции, в зале, посвященном Ниобее, словно пелена упала с ее глаз. Посреди зала стояли Аполлон и Артемида, рассылающие во все стороны смертоносные стрелы; у стен, настигнутые этими стрелами, падали и умирали дети Ниобеи; справа, поодаль, стояла безутешная мать, прикрывая хитоном последнюю оставшуюся в живых дочь; по руке девочки было видно, что стрела приближается и что она не пролетит мимо. Таким образом зритель чувствовал себя участником событий, испытывая одновременно страх и восторг. Вот тут-то у Наоми и раскрылись глаза. Долгие часы она проводила в этом зале; воинствующие гиганты говорили ее сердцу гораздо больше, чем Венера Медицейская с ее чистой идеальной красотой.
Позднее, уже в Риме, осматривая сокровища Ватикана, Наоми пришла к выводу, что творения ваятеля значат для нее больше, нежели работы живописца. Таков уж был ее собственный характер, что она предпочитала сильные характеры Доменикино нежным воздушным образам Рафаэля. Ее гораздо больше привлекал святой Иероним первого, нежели прелестная Психея второго.
В австрийском посольстве устраивались вечера, сочетавшие «живые картины» и нечто вроде «исторических концертов» — они составлены из музыкальных произведений былых столетий, исполняемых в костюмах того времени, причем каждому отделению предшествует рассказ о музыке того века и того жанра, которая сейчас прозвучит. В тот вечер, о котором идет речь, была устроена также выставка картин, наибольшее впечатление произвел знаменитый «Давид» Доменикино: герой победоносно возвращается домой, отрок несет вслед за ним голову Голиафа, а женщины из всех городов Израилевых выходят навстречу ему с тимпанами и кимвалами.
Когда вновь отдернули занавес, зрителям предстала Наоми — одна, одетая в белое, с большим прозрачным покрывалом в руках, совершенно уверенная в том, что до конца понимает творения ваятелей и обладает достаточно прекрасным телом и возвышенной душой, чтобы передать их.
Наоми взяла тамбурин, завернулась в покрывало, подняла одну ногу; все узнали Терпсихору, стоящую в Ватикане в ряду других муз.
Вот она расправила покрывало, протянула его перед собой, как бы защищаясь; смертный страх и мука сквозили в ее взгляде. Это была Ниобея, только более юная, чем осмелился изобразить ее ваятель.
Наоми опустилась на колени, укрывшись покрывалом так, чтобы не видно было ног; грудь покоилась на прекрасных руках, все черты окаменели, а взгляд стал пронизывающим — то был египетский сфинкс, живой сфинкс, а не его каменное подобие, и тем страшнее был его мраморный взгляд.
Каждая живая картина вызывала бурю восторгов, которые зрители были просто не в состоянии сдержать. Сам граф был изумлен талантом Наоми, который она сумела развить в себе втайне от всех. Маркиз осознал, что любит ее; да, он любил, его глаза сверкали, но он восхищался молча.
Вот девушка встала, подняла руки и плечи, наклонила вперед голову, изображая кариатиду, и все увидели, какая тяжесть лежит на ее прекрасных плечах.
Потом она предстала в образе Галатеи, в которую поцелуй Пигмалиона еще не вдохнул жизнь. Постепенно происходила метаморфоза: слепые глаза прозрели, статуя робко шевельнулась, губы, как по волшебству, раскрылись в улыбке.
Занавес опустился.
О, какой прекрасный вечер! Счастье и радость овевали Наоми, как легкий южный ветерок… но в Дании в этот час дул холодный северный ветер, метель вилась вокруг каморки Кристиана, где лежала больная мать, где поселилось горе. Всем нам оно ведомо, но знаешь ли ты горе бедности, когда исхудавшая рука пытается скрыть свою пустоту, а голодные губы улыбаются, не смея просить милостыню?
«У меня есть друзья, — думал Кристиан. — Друг всегда поможет другу!»
Да, весной, когда почва пропитана влагой, в ручье хватает воды, но жарким летом, когда земля изнемогает от жажды, ручей пересыхает, и ты найдешь в нем только твердые, раскаленные камни.
В доме лакея, на лестнице в прихожей, сидел юноша со впалыми щеками и в обтрепанной одежде; рядом с ним стоял горшок с объедками, он собирал их с тарелок и складывал, чтобы удобнее было нести. Хорошенькая комнатная собачка в вышитом ошейнике, тщательно вымытая и причесанная, сбежала по ступенькам и стала принюхиваться к горшку. Юноша повернулся к ней и с горечью сказал:
— Эта еда не для тебя, благородная собака! Ты привыкла к лучшему. А это еда нищих.
И он спрятал горшок под одеждой и понес его в чердачную каморку под крышей, где лежала больная мать.
— Милый Кристиан, я умираю! — твердила она.
Но смерть, как и удача, капризна, она не приходит к тем, кто ее зовет. И все-таки мир прекрасен! Жизнь — благословенный дар Господень! Юдоль скорби она лишь для тех, кому не повезло, — для раздавленного червя, для сломанного цветка. Но Бог с ними! Пусть растоптан один червяк, пусть сломай один цветок! Надо рассматривать всю природу в целом, и тогда мы увидим, что солнце светит миллионам счастливцев; весело поют птички, благоухают цветы.
Не будем же взирать на горе и нужду, поспешим прочь, далеко-далеко, в будущее! Перенесемся одним махом вперед, в грядущие годы Наоми и Кристиана, не затем, чтобы обойти какие-то обстоятельства, но дабы собрать их воедино и рассмотреть с более удобной точки обзора.
Слышишь, как со свистом кружится колесо? Это колесо времени. Двенадцать сложных лет прошло с тех пор, как Кристиан сидел в каморке под крышей у постели больной матери. Двенадцать радостных лет пролетело с того вечера, как Наоми восхищала зрителей, преображаясь в сфинкса, Галатею и кариатиду. Итак, мы в Париже. Трехцветный флаг развевается на Вандомской колонне; на стенах магазинов висят всевозможные карикатуры на избранного самим народом короля-лавочника, хитрого, многоопытного Луи-Филиппа. На дворе начало 1833 года.
VII
Париж со своими парижанами — прекрасный город; Париж — единственное место на земле, где ты можешь жить так, как тебе нравится.
Волшебный фонарь кавалераВ пустых надеждах, в ловле счастья
Не обретет спасенья тот,
Кто, обуян безмерной страстью,
По воле бурных волн плывет.
Х. ХерцИтак, мы в Париже! Мы покидаем свой номер в гостинице и спускаемся по натертой до блеска лестнице; проворные слуги обгоняют нас, спеша по поручениям постояльцев; в вестибюле мы встречаем хорошеньких гризеток, поскольку на самом верху в гостинице обитают несколько студентов и их подружки живут у них; теперь эти милашки спешат на работу — стоять за прилавком или шить, но вечером они вернутся. Швейцар кланяется нам, и вот мы уже на кишащей народом улице, где дома до самых крыш пестрят именами, вывесками и саженными буквами, разноцветными, как наряд арлекина; экипажи проносятся у самых домов; певица поет песни Беранже, кто-то сует тебе в руки открытку, которую ты должен выбросить прочь или поскорее спрятать. Роскошные гравюры притягивают взгляд, но, если ты слишком стыдлив, не смотри на них, а если ты почитаешь монархию, то придешь в ужас от дерзких карикатур, вывешенных на всеобщее обозрение. Мы заходим в пассаж — это улица под стеклянной крышей, по обе стороны в два этажа идут лавки, а вправо и влево наподобие переулков ответвляются пассажи поменьше; в дождь и слякоть ты можешь ходить здесь, не промокнув, а по вечерам перед этими роскошными лавками, где есть все, что твоей душе угодно, сияют газовые фонари. Если ты устал бродить по Парижу, воспользуйся омнибусом, который едет по улице; позади кареты висит лестница, поднимись по ней, и ты попадешь в длинную покачивающуюся комнату, где гости сидят рядами и время от времени выходят, а вместо них входят новые: на каждом углу остановка. Омнибус быстро довезет тебя до кладбища Пер-Лашез, и если ты романтик, то можешь преклонить колена перед общей могилой Абеляра и Элоизы. Если ты фабрикант, то поедешь посмотреть на производство гобеленов; если ты человек набожный, то отправишься на остров, где находится собор Парижской Богоматери; но ты найдешь его пустым, лишь дюжина священников ходит по храму с кадилами, а вся паства — жалкий нищий на паперти. Религия в Париже нынче не в моде, парижане забыли Мадонну, почти забыли Отца и Сына, единоличным правителем стал дух, хотя и не святой. Ты не увидишь на улице ни одного монаха, не говоря уже о процессии; даже со сцены проповедуется вольнодумство: в католическом городе ставят Мейерберова «Роберта-дьявола». Декорации представляют собой развалины женского монастыря; луна освещает сумрачный зал с полуразрушенными надгробиями; в полночь вдруг вспыхивает свет в старинных медных люстрах, саркофаги открываются и из них встают мертвые монахини; сотнями поднимаются они над кладбищем и заполняют зал. Кажется, будто они парят, не касаясь земли ногами; скользят призрачными тенями. Вдруг саваны падают с них, все они предстают в роскошной наготе, и начинается вакханалия, подобная тем, которые происходили при их жизни за высокими монастырскими стенами. Двое играют в кости на крышке собственного гроба, одна сидит на саркофаге и расчесывает свои длинные волосы; тут чокаются и пьют, там спускают веревочные лестницы, чтобы позвать любовника на нечестивое свидание. И все это происходит в католическом городе, и все это — знамение времени. Посмотри на уличную толпу! Все — и торговки лакричной водой, и мальчишки, продающие трости, — украшены трехцветными повязками. Знамя буржуазии развевается на башнях и фасадах домов, даже король Генрих IV — чугунная статуя на Новом мосту — вынужден нести его. Свобода — вот боевой клич времени.