Эрих Ремарк - Тени в раю
— Когда мы поедем?
— Приблизительно недели через две. Для сборов, стало быть, достаточно времени.
— Надолго? — спросил я.
— Пока что на две недели. Но, может, мы пробудем и дольше, Лос-Анджелес для торговца картинами — нетронутая целина. К тому же вымощенная золотом.
— Золотом?
— Да, тысячедолларовыми кредитками. Не задавайте мне глупых вопросов. Другой человек на вашем месте плясал бы от радости. Или, может, вы не хотите ехать? В таком случае мне придется подыскать себе нового помощника.
— А меня вы уволите?
Силверс разозлился не на шутку.
— Что с вами? Конечно, уволю. А как же иначе? Но почему бы вам не поехать со мной? — Силверс с любопытством оглядел меня. — Или вы считаете, что вы недостаточно хорошо экипированы? Могу дать аванс.
— Для закупки, так сказать, спецодежды, которую я буду носить в служебное время? И эту одежду я должен оплачивать из собственных денежек? Довольно невыгодное предприятие, господин Силверс.
Силверс рассмеялся. Наконец-то он опять был в своей стихии.
— Вы так считаете?
Я кивнул. Мне хотелось выиграть время. К отъезду из Нью-Йорка я не мог отнестись равнодушно. В Калифорнии у меня не было ни одной знакомой души, и перспектива скучать вдвоем с Силверсом мне не улыбалась. Я уже достаточно изучил его. Это оказалось нетрудно, он не был примечателен ничем, кроме хитрости. И потом, этот человек беспрестанно рисовался наблюдать за ним было скучнейшим занятием. Это можно было вытерпеть недолго. И я с содроганием представил себе нескончаемые вечера в холле гостиницы, где мы сидим вдвоем с Силверсом. И мне решительно некуда деться.
— Где мы остановимся? — спросил я.
— Я остановлюсь в «Беверли-Хиллз». А вы в «Садах Аллаха».
Я с интересом воззрился на него.
— Красивое название. Напоминает о Рудольфе Валентине. Мы, значит, не будем жить вместе?
— Слишком дорого. Я слышал, что «Сады Аллаха» — очень хорошая гостиница. И она в двух шагах от «Беверли-Хиллз».
— А как мы будем рассчитываться? Как будет с расходами на гостиницу? И на питание?
— Вы будете записывать все, что потратите.
— По-вашему, я должен питаться только в гостинице?
Силверс махнул рукой.
— С вами очень трудно разговаривать. Можете делать все, что вам угодно. Еще замечания есть?
— Есть, — сказал я. — Вы должны прибавить мне жалованье, чтобы я купил себе новый костюм.
— Сколько?
— Сто долларов в месяц.
Силверс подскочил.
— Исключено! Вы собираетесь, как видно, заказать себе костюм у Книце? В Америке носят готовые вещи. И чем вам не нравится этот костюм? Вполне хороший.
— Недостаточно хороший для человека, который служит у вас. Может быть, мне понадобится даже смокинг.
— Мы едем в Голливуд не для того, чтобы танцевать и бегать по балам.
— Кто знает! По-моему, это не такая уж плохая идея. Кроме того, нигде так не размягчаются сердца миллионеров, как в ночных кабаре. Мы ведь намерены ловить их с помощью испытанного трюка — внушать, что, купив у нас картины, они станут светскими людьми.
Силверс сердито посмотрел на меня.
— Это — производственная тайна! О ней не говорят вслух. И, поверьте мне, голливудские миллионеры черт знает что о себе воображают. Они считают себя культурнейшими людьми… Так и быть, прибавлю вам двадцать долларов.
— Сто! — не сдавался я.
— Не забудьте, что вы работаете нелегально. Из-за вас я многим рискую.
— Теперь уже нет!
Я взглянул на картину Моне, которая висела как раз напротив. На ней была изображена поляна с цветущими маками, по которой прогуливалась женщина в белом; картину эту относили к 1889 году, но, судя по покою, исходившему от нее, она была написана в куда более отдаленные времена.
— Я получил разрешение на жительство в Штатах. Пока на три месяца, но потом его автоматически продлят.
Силверс прикусил губу.
— Ну и что? — спросил он.
— Теперь я имею право работать, — ответил я. Я солгал, но в данной ситуации это был не такой уж грех.
— Вы собираетесь искать себе другое место?
— Конечно, нет. Зачем? У Вильденштейна мне пришлось бы, наверное, весь день торчать в салоне возле картин. У вас мне нравится больше.
Я посмотрел на Силверса — он быстро что-то подсчитывал. Наверное, прикидывал, сколько стоит то, что я о нем знаю, и какую цену это имеет для него и для Вильденштейна. Вероятно, в эту минуту он раскаивался, что посвятил меня в свои многочисленные трюки.
— Примите во внимание также, что в последние месяцы вы ради своего бизнеса заставили меня поступиться моими нравственными правилами. Не далее как позавчера, во время вашей беседы с миллионером из Техаса, я выдал себя за эксперта из Лувра. И, наконец, мои знания иностранных языков тоже кое-чего стоят.
Мы сторговались на семидесяти пяти долларах, хотя я и не мечтал получить больше тридцати. Теперь я не упоминал больше о смокинге. Конечно, я не собирался покупать его сейчас. В Калифорнии можно будет еще раз использовать смокинг для нажима на Силверса: авось удастся выцарапать у него единовременную ссуду, особенно если он опять захочет выдать меня за эксперта из Лувра, который сопровождает его.
Я отправился к Фрислендеру, чтобы отдать ему первые сто долларов в счет моего долга, который пошел на оплату юриста.
— Присаживайтесь, — сказал Фрислендер и небрежно сунул деньги в черный бумажник крокодиловой кожи. — Вы ужинали?
— Нет, — ответил я не задумываясь: у Фрислендеров отлично кормили.
— Тогда оставайтесь, — сказал он решительно. — К ужину придет еще человек пять-шесть. Правда, не знаю кто. Спросите у жены. Не желаете ли виски?
С того дня как Фрислендер получил американское гражданство, он не пил ничего, кроме виски. Правда, с моей точки зрения, он должен был поступить как раз наоборот: сперва пить исключительно виски, чтобы показать свое искреннее желание стать стопроцентным янки, а потом снова вернуться к бараку и кюммелю. Но Фрислендер был человеком своеобразным. До своей натурализации он, запинаясь на каждом слове, с немыслимым венгерским акцентом говорил только по-английски, более того, заставлял изъясняться на английском и всю свою семью; злые языки утверждали даже, что он болтал по-английски в постели… Но уже через несколько дней после того, как он стал американским гражданином, в его доме снова началось вавилонское столпотворение и все его домочадцы перешли на свой обычный язык немецко-английско-еврейско-венгерский.
— Барак спрятан у жены, — пояснил мне Фрислендер. — Мы его приберегаем. Здесь его ни за какие деньги не достанешь. Вот и приходится запирать последние бутылки. Не то их моментально выдует прислуга. В этом выражается ее тоска по родине. Вы тоже тоскуете по родине?
— По какой?
— По Германии.
— Нет. Я ведь не еврей.
Фрислендер рассмеялся.
— В ваших словах есть доля правды.
— Чистая правда, — сказал я, вспомнив Бетти Штейн. — Самыми слюнявыми немецкими патриотами были евреи.
— Знаете почему? Потому, что до тридцать третьего года им жилось в Германии хорошо. Последний кайзер жаловал им дворянство. Их даже принимали при дворе. У кайзера были друзья евреи, кронпринц любил еврейку.
— Во времена его величества вы, быть может, стали бы бароном, — сказал я.
Фрислендер провел рукой по волосам.
— Tempi passati.[24]
На секунду он задумался: вспомнил о старых добрых временах. Мне стало стыдно за свое нахальное замечание. Но Фрислендер не понял иронии, ему вдруг ударил в голову весь его консерватизм, спесь человека, у которого когда-то был особняк на Тиргартенштрассе.
— Вы в те годы были еще ребенком, — сказал он. — Да, дорогой мой юный друг. А теперь идите к дамам.
«Дамами» оказались Танненбаум и, к моему немалому удивлению, хирург Равик.
— Двойняшки уже ушли? — спросил я Танненбаума. — На этот раз вы ущипнули за задницу не ту сестру?
— Глупости! Как вы думаете, они похожи не только внешне, но и…
— Конечно.
— Вы имеете в виду темперамент?
— На этот счет существует две теории…
— Идите к черту! А вы что скажете, доктор Равик?
— Ничего.
— Для такого ответа вовсе не обязательно быть врачом, — сказал Танненбаум, явно задетый.
— Именно, — спокойно парировал Равик.
Вошла госпожа Фрислендер в платье эпохи империи с поясом под грудью. Эдакая дородная мадам де Сталь. На руке у нее позвякивал браслет с сапфирами величиной с орех.
— Коктейли, господа! Кто желает?
Мы с Равиком попросили водки; Танненбаум, несмотря на наше возмущение, предпочел желтый шартрез.
— К селедке? — удивленно спросил Равик.
— К сестрам-близнецам, — ответил Танненбаум, все еще уязвленный. — Кто не знает одного, не имеет права говорить о другом.