Генри Джеймс - Мадонна будущего. Повести
Однако не о будущем сейчас стоял для них вопрос, а о ближайшем, сиюминутном настоящем, которое виделось ей в пугающем свете неизбежных и нескончаемых расследований. Расследование, которое вели газеты, при всей его обширности и изобретательности, обладало тем спасительным свойством, что не воспринималось ею всерьез. Оно, скажем прямо, изобиловало гипотезами, по большей части довольно зловещими, но не внушало ей опасений касательно того, куда они могут завести, — преимущество, каковым она была обязана воздуху Флит-стрит, которым постоянно дышала. И хотя она вряд ли могла бы определить почему, но почему-то чувствовалось, что не газеты, двигавшиеся от звена к звену, выйдут, злорадствуя, на связь Байта с его последним клиентом. На этот след в итоге нападут в другом месте, и если Байт сейчас был сам не свой, каким, по ее понятиям, ему и надлежало быть, хотя, она надеялась, он таковым не был, так оттого, что боялся оказаться объектом такого правосудия, которое в его глазах было уделом только черни. Пресса вела расследование, но власти, какими она их себе представляла, вели следствие, а это был процесс — даже в делах международных, сложных и хлопотных, между Франкфуртом и Лондоном, где применялась система, ей неизвестная, — куда более чреватый разоблачениями. И конечно, о чем вряд ли нужно упоминать, не от разоблачения Бидела она старательно отводила взор, а от разоблачения того лица, которое извлекало — как, возможно, подтвердило бы случившееся во Франкфурте — пользу из риска, на который Бидел шел, из страхов, которыми Бидел себя терзал, что бы за всем этим ни стояло. И она полностью сознавала, что, если соображения Байта на этот счет совпадают с ее, он в худшем случае — вернее, в лучшем — будет рад с нею встретиться. Она не сомневалась, что это так; тем не менее затаилась, хотя сама же аттестовала свое поведение как трусость; ею руководил инстинкт, повелевавший наблюдать и выжидать, пока не станет ясно, насколько опасность велика. К тому же у нее была еще одна причина, о которой речь впереди. В последнее время все специальные и экстренные выпуски поступали в Килбурнию не позже, чем на Стрэнд; повозки, крашенные во все цвета радуги и запряженные маленькими лошадками, тащившими их вверх с таким креном, что едва не рассыпали груз, никогда еще, по ее наблюдениям, не грохотали по Эджер-Род на столь бешеной скорости. Правда, каждый вечер, когда пламя, исходившее с Флит-стрит, начинало по-настоящему дымить, Мод, в противовес прежнему обыкновению, приходилось себя удерживать; но прошло три дня, и она преодолела этот кризис. На четвертый день вечером она вдруг приняла решение, определилась в ту, а не в другую сторону — частично под воздействием плаката, развевавшегося на дверях лавки, которая помещалась на углу той улицы, где жила Мод. В этом коммерческом заведении торговали пуговицами, булавками, тесьмой и серебряными браслетами. Но услуги, которые особенно ценила Мод, относились к приему телеграмм, продаже марок, писчебумажных принадлежностей и леденцов под названием «Эдинбургские», ублажавших аппетит соседских детей, обитавших через дом. «Тайна Бидел-Маффета. Потрясающие открытия. Казначейство принимает меры» — вот какие слова приковали ее взгляд; и она решилась. Казалось, словно со своего холма, словно с конька крыши, под которым лепилось оконце ее каморки, она увидела на востоке полоску красного света. На этот раз цвет был особый. И Мод двинулась в путь, пока ей не встретился кеб, который она, «несмотря ни на что», наняла, как наняла кеб тогда, распрощавшись с Байтом на набережной Темзы.
— На Флит-стрит, — только и сказала она.
И кеб повез ее — повез, так она это ощущала, обратно в гущу жизни.
Да, она возвращалась в жизнь — горькую, без сомнения, но не утратившую вкуса, и, остановив кеб в Ковент-Гардене, немного не доехав до места, Мод пошла наискосок к расположенной южнее боковой улочке, на углу которой они с Байтом последний раз расстались с Мортимером Маршалом. Свернув за угол, она направилась в их любимую закусочную, послужившую ареной высокого единения Байта с помянутым джентльменом, и остановилась в нерешительности, не зная, где лучше Байта искать. Уверенность в том, что он ищет ее, пока она ехала, только возросла; Говард Байт рыщет вокруг — наверняка. Произошло что-то еще, что-то ужасное (это она усвоила из вечернего выпуска, который пробежала при свете из окошка той маленькой лавки), и ему ли не понять, что она не может в таких обстоятельствах продолжать свою, как он выразился бы, «игру». Они встречались в разных местах, и — хотя все были невдалеке друг от друга — это, конечно, осложняло его поиски. Он, конечно, рыщет вокруг с надвинутой на лоб шляпой, а она, пока он не предстанет ее взору, и сама не знала, какие романтические семена уже запали ей в душу. Тогда вечером у Темзы романтизм коснулся их своим крылом, будто летучая мышь в своем слепом полете, но тогда удар пришелся по нему, меж тем как мысль, что ему надо прийти на помощь, словно русскому анархисту, жертве общества, бедняге, подлежащему экстрадиции, завладела ею лишь в данный момент. Она видела его в надвинутой на лоб шляпе; она видела его в пальто с поднятым воротником; она видела его как гонимого, как героя, лихо представленного в очередном приключенческом романе, который печатается в воскресном приложении, или выведенного в какой-нибудь популярной пьеске, и в результате ее тотчас охватило сладостное чувство — ах, какая же она «аморальная»! Это было романтическое чувство, а все остальное исчезло, вытесненное чрезмерным волнением. Она толком и не знала, что могла бы для него предпринять, но ее воодушевляла надежда — неистовая, как боль, — что она, во всяком случае, разделит нависшую над ним опасность. Что-что, а надежда эта по стечению обстоятельств тут же сбылась: никогда прежде не чувствовала она себя в такой опасности, как теперь, когда, повернувшись к застекленной двери их закусочной, увидела там внутри, прямо за створкой, человека, неподвижного, словно застывшего, и зловещего, вперившего в нее жесткий взгляд. Свет падал на него сзади, и в сумеречном освещении боковой улочки лицо его оставалось затененным, но было ясно, что Мод представляет для него необычайный интерес. И уже в следующее мгновение она, разумеется, поняла — поняла, что представлять интерес, да еще в такой степени, может только для одного человека, и, следовательно, Байт в ней по-прежнему уверен, и в следующее мгновение она, не мешкая, вошла в закусочную, где Байт — а это был он, — отступив на шаг и пропуская, встретил ее в полном молчании. Он и впрямь стоял перед ней в надвинутой на лоб шляпе и с поднятым воротником — видимо, по забывчивости: внутри было тепло.
Именно это молчание завершало его облик — с надвинутой на лоб шляпой и поднятым воротником, — завершало, как ни странно, даже после того, когда он, придав себе надлежащий вид, уселся вместе с Мод за чашкой чая в их постоянном углу пустой залы, если не считать так заинтересовавшего Маршала маленького человечка в явном парике и синих очках — великого специалиста по внутреннему миру преступных классов. Но самым странным, пожалуй, было то, что, хотя сейчас наши друзья, по ощущению Мод, без сомнения, принадлежали к этой категории, они не сознавали опасность такого соседства. Мод жаждала немедленно услышать, откуда Байт «знал», однако он, вряд ли удивив ее этим, предпочел отделаться двумя словами.
— Да, знал, с самого начала, каждый вечер — то есть знал, что ты рвешься сюда, и был здесь каждый вечер, ждал, решив не уходить, пока не увижусь с тобой. Это был лишь вопрос времени. Но сегодня я был уверен… как ни говори, что-то во мне еще осталось. К тому же, к тому же… — Короче, у него был еще один козырь. — Тебе было стыдно… я знал: тебя нет, значит, тебе стыдно. И еще, что это пройдет.
По мнению Мод — так бы она выразилась, — он был тут весь.
— Ты имеешь в виду: мне было стыдно своей трусости?
— Стыдно из-за миссис Чёрнер; то есть из-за меня. Ты же была у нее, я знаю.
— Ты сам у нее побывал?
— За кого ты меня принимаешь? — Казалось, она крайне его удивила. — Зачем я к ней пойду — разве только ради тебя. — И, не давая ей возразить: — Что, она не приняла тебя?
— Приняла. Я, как ты сказал, была «нужна».
— И она бросилась к тебе.
— Бросилась. Исповедовалась целый час.
Он даже вспыхнул — так ему стало интересно, даже развеселился, несмотря ни на что.
— Значит, я был прав. Видишь, я знаю человеческую натуру — до самого донышка.
— До самого донышка. Она приняла мои слова за чистую монету.
— Что публика жаждет ее услышать?
— Что не примет отказа. Вот она и выложила мне все.
— Выплеснула?
— Выговорилась.
— Излила душу?
— Скорее, поняла и использовала свой шанс. Продержала меня до полуночи. Рассказала, употребляя ее слова, все и обо всем.