Иван Гончаров - Обыкновенная история
Александр пошёл домой, придерживаясь рукой за сердце. Он по временам оглядывался на реку, на разведённый мост и, вздрагивая, тотчас же отворачивался и ускорял шаги.
Между тем Лиза кокетливо одевалась, не брала с собой ни отца, ни няньки и каждый вечер просиживала до поздней ночи под деревом.
Настали тёмные вечера: она всё ждала; но о приятелях ни слуху ни духу.
Пришла осень. Жёлтые листья падали с деревьев и усеяли берега; зелень полиняла; река приняла свинцовый цвет; небо было постоянно серо; дул холодный ветер с мелким дождём. Берега реки опустели: не слышно было ни весёлых песен, ни смеху, ни звонких голосов по берегам; лодки и барки перестали сновать взад и вперёд. Ни одно насекомое не прожужжит в траве, ни одна птичка не защебечет на дереве; только галки и вороны криком наводили уныние на душу; и рыба перестала клевать.
А Лиза всё ждала: ей непременно нужно было поговорить с Александром: открыть ему тайну. Она всё сидела на скамье, под деревом, в кацавейке. Она похудела; глаза у ней немного впали; щёки были подвязаны платком. Так застал её однажды отец.
– Пойдём, полно тут сидеть, – сказал он, морщась и дрожа от холода, – посмотри, у тебя руки посинели; ты озябла. Лиза! слышишь ли? пойдём.
– Куда?
– Домой: мы сегодня переезжаем в город.
– Зачем? – спросила она с удивлением.
– Как зачем? осень на дворе; мы одни только остались на даче.
– Ах, боже мой! – сказала она, – здесь и зимой будет хорошо: останемтесь.
– Вот что ещё вздумала! Полно, полно, пойдём!
– Погодите! – сказала она умоляющим голосом, – ещё воротятся красные дни.
– Послушай! – отвечал отец, трепля её по щеке и указывая на то место, где удили приятели, – они не воротятся…
– Не… воротятся! – повторила она вопросительно-печальным голосом, потом подала отцу руку и тихо, склонив голову, пошла домой, оглядываясь по временам назад.
А Адуев с Костяковым давно уже удили где-то в противоположной стороне от этого места.
V
Мало-помалу Александр успел забыть и Лизу, и неприятную сцену с её отцом. Он опять стал покоен, даже весел, часто хохотал плоским шуткам Костякова. Его смешил взгляд этого человека на жизнь. Они строили даже планы уехать куда-нибудь подальше, выстроить на берегу реки, где много рыбы, хижину и прожить там остаток дней. Душа Александра опять стала утопать в тине скудных понятий и материального быта. Но судьба не дремала, и ему не удавалось утонуть совсем в этой тине.
Осенью он получил от тётки записку с убедительнейшею просьбою проводить её в концерт, потому что дядя был не совсем здоров. Приехал какой-то артист, европейская знаменитость.
– Как, в концерт! – говорил Александр в сильной тревоге, – в концерт, опять в эту толпу, в самый блеск мишуры, лжи, притворства… нет, не поеду…
– Поди, чай, ещё пять рублев стоит, – заметил бывший тут Костяков.
– Билет стоит пятнадцать рублей, – сказал Александр, – но я охотно бы дал пятьдесят, чтоб не ехать.
– Пятнадцать! – закричал Костяков, всплеснув руками, – вот мошенники! анафемы! ездят сюда надувать пас, обирать деньги. Дармоеды проклятые! Не ездите, Александр Федорыч, плюньте! Добро бы вещь какая-нибудь: взял бы домой, на стол поставил или съел; а то послушал только, да и на: плати пятнадцать рублев! За пятнадцать рублев можно жеребёнка купить.
– Иногда за то, чтобы провести с удовольствием вечер, платят и дороже, – заметил Александр.
– Провести вечер с удовольствием! Да знаете что: пойдёмте в баню, славно проведём! Я всякий раз, как соскучусь, иду туда – и любо; пойдёшь часов в шесть, а выйдешь в двенадцать, и погреешься, и тело почешешь, а иногда и знакомство приятное сведёшь: придёт духовное лицо, либо купец, либо офицер; заведут речь о торговле, что ли, или о преставлении света… и не вышел бы! а всего по шести гривен с человека! Не знают, где вечер провести!
Но Александр поехал. Он со вздохом вытащил давно не надёванный, прошлогодний фрак, натянул белые перчатки.
– Перчатки пять рублев, итого двадцать? – считал Костяков, присутствовавший при туалете Адуева. – Двадцать рублев так вот, в один вечер кинули! Послушать: эко диво!
Александр отвык одеваться порядочно. Утром он ходил на службу в покойном вицмундире, вечером в старом сюртуке или в пальто. Ему было неловко во фраке. Там теснило, тут чего-то недоставало; шее было слишком жарко в атласном платке.
Тётка встретила его приветливо, с чувством благодарности за то, что он решился для неё покинуть своё затворничество, но ни слова о его образе жизни и занятиях.
Отыскав в зале место для Лизаветы Александровны, Адуев прислонился к колонне, под сенью какого-то плечистого меломана, и начал скучать. Он тихонько зевнул в руку, но не успел закрыть рта, как раздались оглушительные рукоплескания, приветствовавшие артиста. Александр и не взглянул на него.
Заиграли интродукцию. Через несколько минут оркестр стал стихать. К последним его звукам прицепились чуть-чуть слышно другие, сначала резвые, игривые, как будто напоминавшие игры детства: слышались точно детские голоса, шумные, весёлые; потом звуки стали плавнее и мужественнее; они, казалось, выражали юношескую беспечность, отвагу, избыток жизни и сил. Потом полились медленнее, тише, как будто передавали нежное излияние любви, задушевный разговор, и, ослабевая, мало-помалу, слились в страстный шёпот и незаметно смолкли…
Никто не смел пошевелиться. Масса людей замерла в безмолвии. Наконец вырвалось у всех единодушное ах! и шёпотом пронеслось по зале. Толпа было зашевелилась, но вдруг звуки снова проснулись, полились crescendo[53], потоком, потом раздробились на тысячу каскадов и запрыгали, тесня и подавляя друг друга. Они гремели, будто упрёками ревности, кипели бешенством страсти; ухо не успевало ловить их – и вдруг прервались, как точно у инструмента не стало более ни сил, ни голоса. Из-под смычка стал вырываться то глухой, отрывистый стон, то слышались плачущие, умоляющие звуки, и всё окончилось болезненным, продолжительным вздохом. Сердце надрывалось: звуки как будто пели об обманутой любви и безнадёжной тоске. Все страдания, вся скорбь души человеческой слышались в них.
Александр трепетал. Он поднял голову и поглядел сквозь слёзы через плечо соседа. Худощавый немец, согнувшись над своим инструментом, стоял перед толпой и могущественно повелевал ею. Он кончил и равнодушно отёр платком руки и лоб. В зале раздался рёв и страшные рукоплескания. И вдруг этот артист согнулся в свой черёд перед толпой и начал униженно кланяться и благодарить.
«И он поклоняется ей, – думал Александр, глядя с робостью на эту тысячеглавую гидру, – он, стоящий так высоко перед ней!..»
Артист поднял смычок и – всё мгновенно смолкло. Заколебавшаяся толпа слилась опять в одно неподвижное тело. Потекли другие звуки, величавые, торжественные; от этих звуков спина слушателя выпрямлялась, голова поднималась, нос вздёргивался выше: они пробуждали в сердце гордость, рождали мечты о славе. Оркестр начал глухо вторить, как будто отдалённый гул толпы, как народная молва…
Александр побледнел и поник головой. Эти звуки, как нарочно, внятно рассказывали ему прошедшее, всю жизнь его, горькую и обманутую.
– Посмотри, какая мина у этого! – сказал кто-то, указывая на Александра, – я не понимаю, как можно так обнаружиться: я Паганини слыхал, да у меня и бровь не шевельнулась.
Александр проклинал и приглашение тётки, и артиста, а более всего судьбу, что она не даёт ему забыться.
«И к чему? с какой целью? – думал он, – чего она добивается от меня? к чему напоминать мне моё бессилие, бесполезность прошедшего, которого не воротишь?»
Проводив тётку до дому, он хотел было ехать к себе, но она удержала его за руку.
– Неужели вы не зайдёте? – спросила она с упрёком.
– Нет.
– Отчего же?
– Теперь уже поздно; когда-нибудь в другой раз.
– И это вы мне отказываете?
– Вам более, нежели кому-нибудь.
– Почему же?
– Долго говорить. Прощайте.
– Полчаса, Александр, слышите? не более. Если откажете, значит вы никогда ни на волос не имели ко мне дружбы.
Она просила с таким чувством, так убедительно, что у Александра не стало духу отказаться, и он пошёл за ней, склонив голову. Пётр Иваныч был у себя в кабинете.
– Неужели я заслужила от вас одно пренебрежение, Александр? – спросила Лизавета Александровна, усадив его у камина.
– Вы ошибаетесь: это не пренебрежение, – отвечал он.
– Что же это значит? как это назвать: сколько раз я писала к вам, звала к себе, вы не шли, наконец перестали отвечать на записки.
– Это не пренебрежение…
– Что же?
– Так! – сказал Александр и вздохнул. – Прощайте, ma tante.
– Постойте! что я вам сделала? что с вами, Александр? Отчего вы такие? отчего равнодушны ко всему, никуда не ходите, живёте в обществе не по вас?
– Да так, ma tante; этот образ жизни мне нравится: так покойно жить, хорошо; это по мне…