Алексей Толстой - Собрание сочинений в десяти томах. Том 3
В сумерки Василий Тыркин растолкал Никиту, мальчики зарядили винтовки и пошли к низкому дому. Переходя площадь, они встретили рослого парня-солдата, – хмуро опустив голову, он брел, загребал пыль огромными сапожищами. Василий Тыркин окликнул его:
– Какого полка?
– Интернационального, – ленивым языком едва выговорил парень.
– Иди за нами.
– Это почему я должен за вами идти?
– Молчать, товарищ! – крикнул Василий Тыркин, задирая к нему нос. – Читай приказ, – и он сунул в лицо ему бумагой. Парень поглядел, поправил винтовку на плече и сказал уже смирно:
– Ладно, идемте, товарищи.
К воротам низкого дома едва можно было протолкаться: люди всякого сброда орали, требовали выдачи пайков и табаку, грозились устроить «вахрамееву ночь» в городе, с руганью лезли на крыльцо и шарахались в темноту. Трещали, как бешеные, мотоциклетки. Два прожектора ползали пыльными лучами по темным окнам домов на площади, выхватывали из мрака отдельные бегущие фигуры.
Василий Тыркин пробился к воротам, где стоял часовой – усатый человек в широкополой, очевидно дамской, шляпе, и сказал ему сурово:
– Отворяй ворота.
– По чьему приказу?
– Российская Федеративная Республика. Спешно, совершенно секретно… Читай, тебе говорят… Мне некогда.
Мрачный человек в дамской шляпе посмотрел на бумагу, поводил по ней усами и, все еще нехотя, отворил калитку в воротах. Василий Тыркин, Никита и парень – их спутник – вошли во двор.
– Эй, где дневальный? – закричал Василий Тыркин – Что за порядки!
– Здесь, – откликнулся из темноты бодрый голос.
– Выдать по ордеру Алексея Рощина, буржуя… Живо, товарищ, не теряйте революционного времени!
– Рощин… Алексей Рощин, – пошли голоса в глубине темного двора.
Никита, вглядываясь, различал сидящие на земле унылые фигуры. Вдруг, точно иглой прокололо ему сердце, – от стены медленно отделился и подходил отец в накинутом на плечи пальто. Голова его была забинтована тряпкой.
– Я здесь, – проговорил он тихо и глухо. – За мной пришли?
– Молчать, кровавая гидра! – закричал Василий Тыркин, замахиваясь на него прикладом. Алексей Алексеевич вздрогнул, всмотрелся и прикрыл низ лица воротником.
– Ведите, – отрывисто сказал он.
Василий Тыркин и ленивый парень поволокли его под руки к воротам, но здесь вышла заминка: часовой в дамской шляпе, приотворив после сильного стука калитку, сказал, что сейчас было распоряжение – никого со двора не выпускать. Василий Тыркин опять показал бумагу, часовой замотал усами, – не могу, К спорящим придвинулись люди с той стороны ворот, раздались голоса:
– Какие это порядки, – мы ловим, а они уводят. Кто им дал разрешение?.. Покажи пропуск… Комиссара надо позвать… Товарищ, беги за комиссаром…
Во время этой толкотни Никита отыскал страшно задрожавшую, холодную, как лед, руку отца и прижался к ней губами. Василий Тыркин пытался, перекрикивая голоса, читать бумагу, но чья-то рука вырвала ее. Тогда он, ощетинясь от злости, сорвал с плеча карабин, прикладом ударил усатого человека по дамской шляпе и выскочил за ворота. Ленивый парень толкнул туда же Алексея Алексеевича и закричал вдруг исступленным голосом:
– Расступись, убью!..
Толпа подалась, несколько человек шарахнулось с дороги. Зазвякали ружейные затворы, но Никита и Алексей Алексеевич, держась за руки, уже далеко бежали по темной площади. Позади ударили выстрелы.
Отец сильнее сжал руку Никиты. Вдруг впереди бегущих вывернулся Василий Тыркин, крикнул: «Налево, в переулок, к речке!» – повернулся, припал на колено и выпустил в преследующих всю пачку.
Между небом и землей
Заслоняя огромною тенью звезды, высоко над палубой, на рее висела распяленная туша быка. Большая Медведица опрокинулась золотым ковшиком над черным и выпуклым морем. Темный дым из пароходной трубы отходил в сторону и далеко был виден на звездном небе. Высокие мачты, перекладины рей и туша быка были неподвижны, звездное же небо едва покачивалось.
Никита лежал на открытой палубе. Рядом с ним похрапывал отец, завернувшись в одеяло, по другую сторону спал Василий Тыркин. На свертке канатов сидел, мучась бессонницей, босой старичок, бывший очень важным когда-то человеком. По всей палубе, пропахшей вареными бобами и салом, лежало множество спящих тел. Вот кто-то приподнялся, оглядываясь дико, и опять с сонным рычанием повалился на подстилку. Наверху, между лодок, желтел свет сквозь жалюзи капитанской каюты. В ней открылась дверь, вышел коренастый человек в белом – капитан, и стоял неподвижно, глядя на усыпанное звездами небо, на Млечный Путь. Эти звезды, и Млечный Путь, и Большая Медведица были наверху и внизу, в черной бездне. Огромный пароход, полный спящих, бездомных людей, казалось, летел в звездном пространстве.
Босой старичок, сидевший неподвижно на канатах, пошевелился, поднял голову от колен и проговорил громко, но, очевидно, сам для себя:
– Глаза бы мои тебя не видали…
И сейчас же за его спиной поднялась голова в очках, без усов, с остроконечной бородкой. Поднялась осторожно и стала слушать. Это был агент контрразведки.
– Ах, Африка, Африка, – проговорил старичок. Никита понял, что старичку ужасно трудно, – не по годам, – ехать босиком в Африку, куда вот уже седьмые сутки шел пароход. Никита положил руки под голову и стал думать об Африке:
О крокодилах, которые хватают детей за ноги.
О львах, стоящих целыми часами неподвижно за бугром песка, подняв хвост.
О страусах с перьями от шляп на хвосте, до того прожорливых, что им можно дать проглотить ручную гранату.
О мухах цеце.
О голых, раскрашенных дикарях, плывущих, размахивая копьями, в остроносой пироге по светлой и дивной реке…
Река эта понемногу покрылась туманом, поднималась к нему и разлилась среди звезд в Млечный Путь.
Покойной ночи, Никита![9]
Повесть смутного времени
На седьмом десятке жизни случилась со мной великая беда: руки, ноги опухли, образ божий – лицо сделалось безобразное, как бабы говорят – решетом не покроешь. Одолели смертные мысли, взял страх, – волосы поднялись дыбом. Ночью слез я с лежанки, пал под образа и положил зарок – потрудиться, чем бог меня вразумит.
Как вешним водам сойти, – послал я нарочного в Москву, к знакомцу, к дьяку Щелкалову, с подарками: два десятка гусей копченых, полбочонка меду да бочонок яблок моченых, кислых, чтобы выдал мне из дворцовой кладовой тетрадь в сто листов бумаги доброй и чернил – чем писать.
И вот ныне, во исполнение зарока, припоминаю все, что видели грешные мои глаза в прошедшие лютые годы. Из припомненного выбираю достойное удивления: неисповедим путь человеческий. А как стал припоминать, вначале-то, – господи боже. Плюнул, положил тетрадь за образ заступницы: дрянь люди, хуже зверя лесного. Злодейству их нет сытости. Тьфу…
Но, отойдя и поразмыслив, положил я все же начать труд грешный и начинаю неторопливым рассказом о необыкновенном житии блаженного Нифонта. Его еще и по сию пору помнят в нашем краю.
* * *В миру Нифонта звали Наумом. Отец его, Иван Афанасьевич, уроженец села Поливанова, при церкви был в попах и в давних летах умер. Наума взял к себе матерний дядя его, дьякон Гремячев; у дьякона Наум научился грамоте, и читал псалтырь, и был в дьячках, и через небольшое время посвящен в городе Коломне, при церкви Николая-чудотворца, в попы. Там-то я его и увидел в первый раз.
Стоял у нас в Коломне наш, князей Туреневых, осадный двор, куда бежали мы из деревень и садились в осаду, когда с Дикого поля шел крымский хан, с большими людьми. А дороги хану не было другой, как между Донцом и Ворсклой, – либо на Серпухов, либо на Коломну. Здесь по берегу Оки сторожи стояли, а в городах – береговые полки. Ока так и звалась тогда – Непрелазной стеной.
Старики говорили, – велик при царе Иване был город Коломна, а я его помню, – уж запустел: в последний раз крымский хан перелезал Оку через Быстрый брод, – с тех пор лет двадцать о крымцах не было слышно, и стали вольные людишки разбегаться из города, – кто на промыслы, кто в Москву, кто в степь – воровать. Остались в Коломне церковные да монастырские служители, да на осадных дворах – дворники, да на посаде среди пуста – заколоченных лавок, бурьяна на огородах – жило стрельцов с полсотни, сторожа Гуляй-города да казенные ямщики.
В пустом городе – скука. Одни галки да голуби ворошатся на гнилой кровле, на деревянной городской стене.
Был в те времена великий голод по всей земле. Три лета земля не родила. Скот весь съели. Пашню не пахали и не сеяли. Бродили люди по лесам, по дорогам: кто в Сибирь тянул, кто на север, где рыбы много, кто бежал за рубеж на литовские, на днепровские украины. В Москве царь Борис даром раздавал хлеб, и такое множество народа брело в Москву, – дикие звери белым днем драли на дорогах отсталых, тех, кто с голоду ложился.