Евгений Марков - Чернозёмные поля
— Знаете, Протасьев, я во многом согласен с вами… Вы верно понимаете жизнь… Но как вы решаетесь говорить эти вещи громко? В них можно верить, но исповедовать их не следует.
— Почему же это, мой добрейший?
— Да так, знаете… Общественная совесть возмущается… Неловко…
— Гм… В вас, адвокатах, всегда есть немножко крючка. Вы боитесь товар лицом показать. А я вольный философ, вольтерьянец. Мой отец тоже был вольтерьянцем, хотя и построил мужикам церковь во имя мученика Харлампия. Я не вижу причины говорить полусловами, а отпечатываю обыкновенно буква в букву всё, что считаю нужным сказать.
— Ну, знаете, ещё при мужчинах, куда ни шло. Но ведь женщины… с ними нельзя так… Они любят культ, романтику.
— Я всегда был дерзок с женщинами, мой милейший, и советую вам поступать по-моему, если хотите иметь успех. Женщина требует насилия, авторитета. Если она не поддаётся вам, значит, вы тряпка, она вас не уважает; наступайте на неё сильнее, и она будет ваша.
— Когда б вашими устами да мёд пить.
— И будете пить, любезнейший, я уверяю вас. Вы, верно, читали Шекспира. Это лучший знаток женщин. Помните у него Ричарда III, горбатого урода? Он остановил женщину у гроба её мужа, им убитого, выслушал все её проклятия и — сделался её любовником! Таков настоящий мужчина и настоящая женщина. Вот вам и разгадка. Я всегда вспоминаю этот почтенный пример.
— Чёрт вас знает, что вы за человек, — пробормотал Прохоров полуудивлённо, полунасмешливо. — Адамантова скала цинизма!
— Недурно сказано! — заметил Протасьев, спокойно уходя из кабинета с сигарой во рту. — Адамантова скала! Откуда вы это выдернули?
M-me Мейен пела в диванной немного тронутым, но ещё сильным и звучным контральто. Она была хорошей школы и могла доставить удовольствие своим пением даже человеку, которому не в диковину хорошее пение. Суровцов слушал её с балкона, в отворённое окно. Ему была видна вся публика, столпившаяся в диванной. Надя Коптева стояла в углу, у конца рояля, и, сложив вместе маленькие ручки свои, как складывают дети на молитву, слегка разинув наивный пухленький ротик сердечком, с самым чистосердечным наслаждением глядела, не сводя глаз, в лицо поющей баронессы. Она, видимо, позабыла о публике и была вся в пении. И многие другие слушали баронессу с большим вниманием. Мужчины подходили на цыпочках из гостиной и бесшумно останавливались на пороге.
Только Лидочка никак не могла совладать со своим нетерпением: опустившись на мягкую кушетку так, что вся кушетка покрылась голубыми волнами её оборок и шлейфов, Лида чувствовала, что хотя все уши слушают баронессу, но зато все глаза смотрят на неё, Лиду. Она делала вид, что слушает пение, но, по правде сказать, едва замечала, что поёт баронесса. Ей казалось, что поза, которую она примет в эту минуту, гораздо важнее всякого пения, и она поминутно вертелась на кушетке с капризными, но грациозными движениями. Ей было мало безмолвного созерцания её грации, безмолвного богопоклонения толпы, стоявшей кругом. Баронесса с своим контральто всё-таки была царицей этой минуты и заметно увлекала слушателей. Лиду это несколько раздражало. Ей не нравилось делить с кем бы то ни было своё обаяние, и она в первый раз, пристально глядя на величавую, зрелую красоту баронессы, почувствовала жгучую зависть. «Отчего мама не выучила меня петь?» — досадливо думала Лида, кусая губки.
Баронесса пела немецкие песни Шуберта, сначала Wenderer, потом Lebewohl и, наконец, Erlkonig. Она придала этой последней песне такую глубокую драматичность и так сумела поддержать аккомпанементом плэйелевского рояля могучие звуки лесной бури, что даже люди, никогда не слыхавшие ни о Гёте, ни о Шуберте, ни о лесном царе, были приведены в нервный трепет. Надя постепенно и незаметно для себя отдавалась впечатлению песни. Все переходы её тонов отражались на лице Нади. Её глаза то испуганно расширялись, то выражали материнскую нежность, убаюкивающую малютку; ротик её раскрывался всё больше и наивнее, лицо бледнело и пылало. Надя очень редко слышала пение и никогда не слыхала такого искусного и выразительного. Немудрено, что она увлекалась им с непосредственностью дикарки. На Суровцова этот безмолвно-восторженный вид Нади производил такое же умиляющее впечатление, какое ощущал он несколько времени тому назад, в Троицын день, в Троице на Прилепах. Он хорошо приметил и притворно-рассеянный, задетый заживо взгляд Лиды. Лида очень нравилась Суровцову в первое время знакомства с нею. Он был готов увлечься ею совсем с головою. Чувство художественности и молодости с такою кипучею силою говорило в нём в присутствии Лиды, что никакое увлечение не было бы удивительно. В Троицын день в первый раз столкнулся Суровцов с Лидою в некотором соперничестве с другим мужчиною. Его больно кольнула тогда холодная поверхностность в отношениях Лиды и, как нарочно, в противовес ей, в первый раз, осязательно для него, выступил наивно тёплый, полуребяческий образ Нади. Сближение с Надею по поводу Василья Мелентьева ещё более отдалило от Лиды помыслы Суровцова и заронило в его душу первые искры мечтаний, совсем не того характера. Теперь, когда Суровцов, сидя на балконе, никому не заметный, впивался всем своим внутренним существом в эти два прекрасные образа, почти одинаково интересовавшие его, и силился безошибочно определить для самого себя, куда влечёт его и куда следует ему идти, — борьба оказалась сильнее и сомнительнее, чем он думал. Красота и грация Лиды никогда не были так ослепительны, как в этот день её торжества. Она, очевидно, капризничала и немножко дулась. Но разве в самых капризах бесценного для нас существа не заключается наша глубокая радость? Любовь ищет самопожертвования и геройства, и ей так сладко ухватиться за какой-нибудь повод к нему. Разве абсолютную добродетель, без резких вкусов, с безграничным снисхождением, с безропотным терпением, человек может так обожать, как немножко греховодническую, но пылкую и увлекающуюся натуру, во всём её причудливом разнообразии? Лиде так шли эти надутые губки, пухленькие и свежие, как только что налившийся, душистый южный плод; её рассерженные глазки сверкали такими обольстительными огоньками… А как сидела она? Суровцову чудилась в руках кисть и палитра, и его так и позывало набросать на полотно эту восхитительно небрежную позу, грациозную, как у играющей молоденькой пантеры. Конечно, с нею не проживёшь вполне мирно, с нею один день не будет похож на другой, с нею многим рискуешь, думалось Суровцову, и ей много нужно, но зато и цена борьбы стоит её усилий… Назвать своею, держать в своих объятиях эту сверкающую красавицу — чего не отдаст человек за такое счастье? Ведь кто может гневаться, тот способен и любить. Ну, а потом? —думалось Суровцову, когда постепенно художник задвигался в нём человек дела и мысли. Она может быть матерью? Она может быть хозяйкою в небогатом доме? Она может быть женою в настоящем смысле этого слова, не одною игрушкой наслаждения, а верным другом на живот и на смерть, на счастье и несчастье? О, нет! Она Ундина, она русалка! — говорил он испуганно сам себе. Соблазнять может, но не даст жизни… Взгляд его сам собою, словно ища спасенья, переносился на Надю. Вот она — мать и жена, звучало в его сердце; природа создала этого ребёнка с тёплыми инстинктами любви и самоотреченья; они светятся в его глазах. В глубине этих добрых глаз пристань семейного счастья. Они не изменят, эти глаза, не будут жадно оглядываться на другое и новое. Они будут смотреть прямо и твёрдо, всегда на тебя. Доверься им, смело окунайся в это тихое, светлое озеро…
Сдержанные рукоплескания и несколько тихих bravo, bravo! перебили мысли Суровцова. Протасьев, Каншин, Овчинников, Дмитрий Иваныч Коптев, стоя группою в дверях залы, аплодировали баронессе. Однако она отказалась петь больше, и взяв под руку Надю, направилась в сад. У Лиды свалилась гора с плеч, и к ней разом возвратилось игривое расположение духа.
— Господа, на лодке кататься! Кто хочет? Там веселее будет! — полушёпотом и с весёлым подмигиваньем обратилась она к Протасьеву и Овчинникову.
Но, на беду Лиды, m-me Каншина уже была у рояля.
— Зоя, спой что-нибудь, — говорила она своим величаво-протяжным голосом, почти насильно усаживая свою худощавую дочь за рояль. — M-me Обухов желает, чтобы ты что-нибудь спела, chère amie! Ты так мило поёшь итальянские арии. Познакомь нас с чем-нибудь новеньким, что тебе недавно из Петербурга прислали. Ей, m-me Обухов, постоянно присылают из Петербурга всё, что появится замечательного. Не можете себе представить, какая у неё бездна нот. Решительно всё, что выходит.
Татьяна Сергеевна, в обществе нескольких дам и кавалеров, поспешила приступить к упрашиваниям Зои.
— Ах, пожалуйста, доставьте там это удовольствие, chère m-lle Каншин! Мы так много слышали о вашем таланте, — любезничала генеральша. — Вы, кажется, больше старинную музыку любите?