Николай Лесков - Соборяне
Дьякон вынул из кармана подрясника тощий альбомчик из разноцветной бумаги и прочитал:
На последнем сем листочке
Пишем вам четыре строчки
В знак почтения от нас…
Ах, не вырвало бы вас?
– Вот его всем вам почтение, и примите оное, яко дань вам благопотребную.
И Ахилла швырнул на стол пред публикой альбом с почтением Термосесова, а сам отправился с дороги спать на конюшню.
Утром рано его разбудил карлик и, сев возле дьякона на вязанку сена, спросил:
– Ну-с, что же теперь, сударь, будем далее делать?
– Не знаю, Николавра, ей-право, не знаю!
– Или на этом будет и квита? – язвил Николай Афанасьич.
– Да ведь, голубчик Никола… куда же сунешься?
– Куда сунуться-с?
– Да; куда ты сунешься? ишь, всюду волки сидят.
– Ну, а я, сударь, старый заяц: что мне волков бояться? Пусть меня волки съедят.
Карлик встал и равнодушно протянул Ахилле на прощание руку, но когда тот хотел его удержать, он нетерпеливо вырвался и, покраснев, добавил:
– Да-с, сударь! Нехорошо! А еще великан!.. Оставьте меня; старый заяц волков не боится, пускай его съедят! – и с этим Николай Афанасьич, кряхтя, влез в свою большую крытую бричку и уехал.
Ахилла вышел вслед за ним за ворота, но уже брички и видно не было.
В этот же день дьякон выпроводил Наталью Николаевну к мужу и остался один в опальном доме.
Глава третья
Из умов городской интеллигенции Савелий самым успешным образом был вытеснен стихотворением Термосесова. Последний пассаж сего последнего и скандальное положение, в котором благодаря ему очутилась бойкая почтмейстерша и ее дочери, совсем убрали с местной сцены старого протопопа; все были довольны и все помирали со смеху. О Термосесове говорили как «об острой бестии»; о протопопе изредка вспоминали как о «скучном маньяке».
Дни шли за днями; прошел месяц, и наступил другой. Город пробавлялся новостями, не идущими к нашему делу; то к исправнику поступала жалоба от некоей девицы на начальника инвалидной команды, капитана Повердовню, то Ахилла, сидя на крыльце у станции, узнавал от проезжающих, что чиновник князь Борноволоков будто бы умер «скорописною смертию», а Туберозов все пребывал в своей ссылке, и друзья его солидно остепенились на том, что тут «ничего не поделаешь». Враги протопопа оказались несколько лучше друзей; по крайней мере некоторые из них не забыли его. В его спасение вступилась, например, тонкая почтмейстерша, которая не могла позабыть Термосесову нанесенной ей тяжкой обиды и еще более того не могла простить обществу его злорадства и вздумала показать этому обществу, что она одна всех их тоньше, всех их умнее и дальновиднее, даже честнее.
К этому ей ниспослан был случай, которым она и воспользовалась, опять не без тонкости и не без ядовитости. Она задумала ослепить общество нестерпимым блеском и поднять в его глазах авторитет свой на небывалую высоту.
Верстах в шести от города проводила лето в своей роскошной усадьбе петербургская дама, г-жа Мордоконаки. Старый муж этой молодой и весьма красивой особы в пору своего откупщичества был некогда восприемником одной из дочерей почтмейстерши. Это показалось последней достаточным поводом пригласить молодую жену старого Мордоконаки на именины крестницы ее мужа и при всех неожиданно возвысить к ней, как к известной филантропке и покровительнице церквей, просьбу за угнетенного Туберозова.
Расчет почтмейстерши был не совсем плох: молодая и чудовищно богатая петербургская покровительница пользовалась влиянием в столице и большим почетом от губернских властей. Во всяком случае она, если бы только захотела, могла бы сделать в пользу наказанного протопопа более, чем кто-либо другой. А захочет ли она? Но для того-то и будут ее просить всем обществом.
Дама эта скучала уединением и не отказала сделать честь балу почтмейстерши. Ехидная почтмейстерша торжествовала: она более не сомневалась, что поразит уездную знать своею неожиданною инициативой в пользу старика Туберозова – инициативой, к которой все другие, спохватясь, поневоле примкнут только в качестве хора, в роли людей значения второстепенного.
Почтмейстерша таила эту сладкую мысль, но, наконец, настал и день ее осуществления.
Глава четвертая
День именин в доме почтмейстерши начинался, по уездному обычаю, утреннею закуской. Встречая гостей, хозяйка ликовала, видя, что у них ни у одного нет на уме ничего серьезного, что все заботы об изгнанном старике испарились и позабыты.
Гости нагрянули веселые и радостные; первый пришел «уездный комендант», инвалидный капитан Повердовня, глазастый рыжий офицер из провиантских писарей. Он принес имениннице стихи своего произведения; за ним жаловали дамы, мужчины и, наконец, Ахилла-дьякон.
Ахилла тоже был весел. Он подал имениннице из-под полы рясы вынутую просфору и произнес:
– Богородичная-с!
Затем на пороге появился кроткий отец Захария и, раскланиваясь, заговорил:
– Господи благослови! Со днем ангела-хранителя! – и тоже подал имениннице в двух перстах точно такую же просфору, какую несколько минут назад принес Ахилла, проговорив: – Приимите богородичную просфору!
Поклонившись всем, тихий священник широко распахнул полы своей рясы, сел, отдулся и произнес:
– А долгое-таки нынче служеньице было, и на дворе очень жарко.
– Очень долго.
– Да-с; помолились, слава создателю!
И Захария, загнув на локоть рукав новой рясы, принял чашку чаю.
В эту минуту пред ним, улыбаясь и потирая губы, появился лекарь и спросил, сколько бывает богородичных просфор за обедней?
– Одна, сударь, одна, – отвечал Захария. – Одна была пресвятая наша владычица богородица, одна и просфора в честь ее вынимается; да-с, одна. А там другая в честь мучеников, в честь апостолов, пророков…
– Так богородичная одна?
– Одна; да-с, одна.
– А вот отец дьякон говорит, что две.
– Врет он-с; да-с, врет, – с ласковою улыбкой отвечал добродушный отец Захария.
Ахилла хотел отмолчаться, но видя, что лекарь схватил его за рукав, поспешил вырваться и пробасил:
– Никогда я этого не говорил.
– Не говорил? А какую же ты просфору принес?
– Петую просфору, – отвечал дьякон и, нагнувшись под стол, заговорил: – Что это мне показалось, будто я трубку здесь давеча видел…
– С ним это бывает, – проговорил, слабо вторя веселому смеху лекаря, отец Захария. – Он у нас, бывает, иногда нечто соплетет; но только он это все без всякой цели; да-с, он без цели.
Все утреннее угощение у именинницы на этот раз предположено было окончить одним чаем. Почтмейстерша с довольно изысканною простотой сказала, что у нее вся хлеб-соль готовится к вечеру, что она днем никого не просит, но зато постарается, чтобы вечером все были сыты и довольны и чтобы всем было весело.
И вот он и настал, этот достославный вечер.
Глава пятая
Семейство почтмейстерши встретило важную петербургскую гостью.
Большая, белая, вальяжная Мордоконаки осчастливила собрание, и при ней все как бы померкло и омизерилось. Сама Данка Бизюкина смялась в ее присутствии. Хозяйка не набирала льстивых слов и окружила гостью всеми интереснейшими лицами, наказав капитану Повердовне и Варнаве Препотенскому занимать гостью всемерно. Личности мало-мальски неудобные к беседованию были убраны. Эти личности были: голова, имевший привычку употреблять в разговоре поговорку: «в рот те наплевать»; старый кавказский майор, по поводу которого в городе ходила пословица: «глуп как кавказский майор», и с ним дьякон Ахилла. Эти три лица были искусно спрятаны в прохладном чулане, где стояли вина и приготовленная закуска. Эти изгнанники сидели здесь очень уютно при одной свечке и нимало не тяготились своим удалением за фронт. Напротив, им было здесь очень хорошо. Без чинов и в ближайшем соседстве с закуской, они вели самые оживленные разговоры и даже философствовали. Майор добивался, «отчего бывает дерзость?», и объяснял происхождение ее разбалованностью, и приводил тому разные доказательства; но Ахилла возражал против множественности причин и говорил, что дерзость бывает только от двух причин: «от гнева и еще чаще от вина».
Майор подумал и согласился, что действительно бывает дерзость, которая происходит и от вина.
– Это верно, я вам говорю, – пояснил дьякон и, выпив большую рюмку настойки, начал развивать. – Я вам даже и о себе скажу. Я во хмелю очень прекрасный, потому что у меня ни озорства, ни мыслей скверных никогда нет; ну, я зато, братцы мои, смерть люблю пьяненький хвастать. Ей-право! И не то чтоб я это делал изнарочно, а так, верно, по природе. Начну такое на себя сочинять, что после сам не надивлюсь, откуда только у меня эта брехня в то время берется.
Голова и майор засмеялись.
– Право! – продолжал дьякон. – Вдруг начну, например, рассказывать, что прихожане ходили ко владыке просить, чтобы меня им в попы поставить, чего даже и сам не желаю; или в другой раз уверяю, будто губернское купечество меня в протодьяконы просят произвесть; а то… – Дьякон оглянулся по чулану и прошептал: – А то один раз брякнул, что будто я в юности был тайно обручен с консисторского секретаря дочерью! То есть, я вам говорю, после я себя за это мало не убил, как мне эту мою продерзость стали рассказывать!