Борис Житков - Виктор Вавич
Стенка
КАК назло стоял ясный полный месяц на небе. Не смахнуть, не стереть. Заслонить нечем. Морозная ночь тихо застыла в небе. Снег хрупко шумел. Филипп, как в воде, шел по колено в снегу задами, мерзлыми огородами. Далеко звонко лаяла одинокая собака. Филька брюхом перевалил через мазаный низкий забор. Стукнул реденько семь раз в темное стекло. Чуть скрипнула дверь, и голос:
— Филька!
В комнате было густо накурено, соломенные стулья стояли вразброд. Егор хмурился, ерошил жирные волосы с проседью.
— Только ушли. Триста штук, — Егор ткнул носком под кровать.
— Ну как? — вполголоса спросил Филипп.
— Вот то-то, что как, — и Егор сердито поглядел на Филиппа. — Как? Как?
— Дельно все же? — сдержанным голосом сказал Филипп.
— И дельно, и все есть, а чего надо, того нет.
— Чего?
Егор молчал, загнул в рот бороду, кусал волосы.
— Крика нет! Вот чего надо. Все есть, как по книжке. На вон, читай, — и Егор кивнул головой на стол.
Филипп взял бумажку. Печатными лиловыми буквами четко было написано:
«Товарищи рабочие! Товарищи котельщики!
Знайте, что забастовка котельного цеха нарочно вызвана темными силами реакции, капиталистов, ваших хозяев и их верных псов — полиции и жандармов. Провокаторы пускают слухи, что на товарищей котельщиков все цехи, все рабочие завода смотрят как на последних людей, что их горе для всех чужое. Эти слухи подхватывают малосознательные товарищи и повторяют то, что им внушает провокация. Хозяева и охранка знают, что рабочие копят силы, организуются шаг за шагом, чтобы дружным усилием сбросить гнет рабства, чтоб добиться лучшей доли. Охранники боятся, чтоб не выросли силы рабочих, и хотят найти повод, чтоб разбить эти силы, пока они еще не окрепли, поселить вражду среди рабочих, вызвать забастовку слабой группы малосознательных товарищей. А потом жестоко расправиться, смять, разбить и растоптать молодой росток пролетарского движения, бросить в царские тюрьмы тех, кто опасен царю и капиталистам. Товарищи! Не поддавайтесь провокации. Забастовщики играют в руку хозяевам и охранке.
Да здравствует единение рабочих!
Да здравствует единение пролетариев всех стран!
Н-ский Комитет РСДРП».
— Вот, сукиного сына, — сказал Егор, когда Филипп поднял глаза от бумажки, — вот: надень валенок на кол и звони.
— Так что ж теперь? — спросил Филипп, с испугом спросил и хотел поймать глаза Егора.
— Что? Ждать нечего, надо, чтоб с утра было по всему заводу. Все одно.
— Раньше утра будет.
— Что зря-то… — и Егор отвернулся.
— Давай, — сказал Филипп и встал. Встал прямо, как разогнулась пружина.
Егор нагнулся и взял из-под кровати сверток.
— Ты как же? Смотри, — и Егор пошатал головой, — по всем стенкам городаши, стерегут завод, что тюрьму, туды их в дышло. Гляди.
— А! Я уж знаю, каркай тут, — Филька досадливо сморщился. — Ну ладно. Пошел я.
— Ни пера тебе… — бормотал Егор, по коридору шагая за Филиппом.
Филипп вышел. Огляделся. Ночь стояла на месте. Все так же лаяла далекая собака.
Снег сладко щурился на луне, и темными каплями шли Филипповы следы от забора. Филипп перелез и, ступая в свои следы, пошел по пустырям. Шел неторопливо, не оглядываясь. И, только когда вошел в твердую тень в переулке, стал и прищурился на пустырь. Спокойно млел белый снег и, казалось, тихо дышал, поднимался. Филипп круто повернулся и бойкими шагами пошел теневой стороной. И как захлопнулась дверка внутри — и ноги стали поворотливей. «Плакала тут, в плечо», — и Филька дернул, тряхнул правым плечом. Нахмурился, поддал ходу. Сказал: «до утра будут». Так будут… Перерваться! Заводская стенка — та, значит, что к пруду, в тени вся. А в ту, что к площади, бьет в нее луна, мажет светом. И Федька остался в заводе, забился куда-нибудь, они уж, мальчишки, знают, знают, черти: когда надо, не сыщешь, — его как ветром сдуло. Теперь надо швырнуть всю эту музыку через забор и чтоб упала в угол, а Федька подберет, как уговорено. Рассует, расклеит всюду… А вдруг проспит, как сукин сын? И Филипп сжимал челюсти так, что играл живчик в скулах. Провалит мерзавец — и стыд и в дураках: похвастал.
За заводской стеной белыми шарами таращились электрические фонари. Филипп издали видел, как у ворот копошилась черная кучка городовых. Филипп пошел проулком в обход площади. Две собаки залились бешено, лезли, карабкались со двора на низкий забор, и вмиг весь проулок зазвенел от лая. Филипп стал в тени, стоял, не шелохнувшись. Глядел вперед, в проулок, где белел открытый снег. Две черные фигуры вышли из-за угла. На белом снегу стояли, как вырезанные, городовые. Они постояли и двинулись вдоль проулка посреди дороги. Собаки наддали лаю. Филипп видел кругло одетых городовых, в валенках, уж в двадцати шагах от себя. Филипп осторожно передвинулся к забору и лег. Он вытянул из-за пазухи сверток и сунул рядом в снег.
«В случае чего — я пьяный», — решил Филипп. И вдруг пес перескочил через заборчик и бросился на городовых. Другой! Машут ножнами. Вертятся. Филипп вскочил, поднял сверток и, легко шагая, быстро пошел под забором. Он прошел городовых, не оглянулся, видят ли, он спиной знал точно, где они, и за лаем сам не слышал своих шагов.
«Вот он, вот поворот, пять шагов».
Филипп не побежал, хоть просили ноги; Филипп прошагал эти пять шагов и обтер угол плечом, когда повернул, — и тогда дал волю ногам. В три скачка спустился к пруду. Пруд с талыми берегами парил теплой, грязной водой. Туман важно висел над прудом, перемывался в лунном свете.
«Теперь берегом, вали берегом», — гнал себя Филька.
Заводская труба торчала из-за косогора, черным чучелом в темном небе. «Теперь в самый конец, в конец темной стенки». Филипп осторожно выползал, он глядел что есть мочи на темную стену, а она стояла черной дырой, и вот тут, может быть, прилеплен к ней черный городовой. Три, может быть… полдюжины…
«Пойти прямо к стенке, не дойдешь — схватят. Выйдут, как из стенки, — и готов… Не ведь с холоду заходят, затопочут ногами. Услышу!» Филипп слушал, лежал в снегу, часто дышал, не было холодно, он не почувствовал тела, хотелось только стать меньше, чтоб не видать было, и глядел, глядел на черную стенку.
Стенка молчала.
В переулке еще брехали собаки и мешали слушать. Прошло много времени, стало резать, слезить глаза, — стенка молчала. «Подбежать? — подумал Филипп, и на миг стиснуло дыхание, натуга пробежала в ногах. — А вдруг… Нет!»
Филипп опустился вниз, отдышался. Пошел, неслышно шагая, дальше берегом, туда, где конец стенки, где с двух сторон темный угол. Не тот, что уговорились с Федькой, а другой по той же стенке. Филипп выполз наверх; теперь ему было видно вдоль всю стенку, видно было, как резким отвесом шел угол и ясно обозначилась черная фигура. Фигура двигалась вдоль стенки: ясно видать — сюда идет. Дошел, вот дошел до этого угла и исчез. Повернул вдоль другой стены. Филипп больше ничего не думал и не знал, дышал ли. Он ясно слышал, как скрипел снег у городового под валенками. Городовой мог всякую минуту повернуть назад, а сейчас — спиной. Еще отпустить? И вдруг Филипп поднялся и пошел, пошел в шаг городовому большими саженными шагами, — вот семь шагов — и побежал меленько, скоро, мышью, вдоль стены, к дальнему углу, что условлен с Федькой. Он не добежал и швырнул пакет через стенку, — рука сама махнула, не чувствовал веса, — и, отвернув от стенки, опрометью бросился к откосу, к пруду. И сразу несколько свистков пронзительным грохотом затыркали сзади. Филиппу где-то далеко они отдались, голова шумела, и Филька мчал топким, склизким берегом над самой водой.
Он слышал, как сзади заохали испуганным и ярым духом:
— Стой! Стрелять буду!
Филипп пробежал еще. Стал на миг, еще пробежал. Хлопнул выстрел, как раскупоренная бутылка.
Филипп лег на тонкий ил. Скатился в теплую воду. Тужурка пузырем вздулась вокруг него. Дальше, вглубь, пятился Филипп в черную воду. Он прикрыл лицо шапкой и уткнулся в жидкую грязь. Шаги скрипели ближе, и ближе. Филипп не дышал, вытянулся, и только голова все сильней, сильней вдавливалась в мокрую землю.
— Вот сукин сын, скажи ты, — задохшимся хрипом говорил голос, и замедлились шаги.
Но уши не хотели слышать. Замер слух, и до боли сжались веки.
Ножик
«ВОТ тут, тут она сидела, — думал Санька и прижимал ладонью сиденье санок рядом с собой. Он все так же сидел слева на отлете, как будто ехал вдвоем. — Теперь она поднялась уже по лестнице, сейчас в квартиру входит. Одна».
И Санька видел, как Таня входит в комнаты. Его Таня и комнаты его. Все равно его. Хоть немножко. Гордая кровь грела грудь. Санька выпрямился на извозчике, распахнул шинель. Улица мимо катила фонарями, туманными окнами. Высокая луна врезалась в небо. Санька не знал, что делать со счастьем, боялся расплескать, мутило голову.