Гюстав Флобер - Госпожа Бовари. Воспитание чувств
— А знаете, почему церковь отлучает актеров? — спросил аптекарь. — Потому что в давнопрошедшие времена их представления конкурировали с церковными. Да, да! Прежде играли, прежде разыгрывали на хорах так называемые мистерии; в сущности же, это были не мистерии, а что-то вроде фарсов, да еще фарсов-то в большинстве случаев непристойных.
Священник вместо ответа шумно вздохнул, а фармацевт все не унимался.
— Это как в Библии. Там есть такие… я бы сказал… пикантные подробности, уверяю вас!.. Там все вещи называются своими именами!
Тут Бурнизьена всего передернуло, но аптекарь не дал ему рта раскрыть:
— Вы же не станете отрицать, что эта книга не для молодых девушек. Я бы, например, был не в восторге, если б моя Аталия…
— Да ведь Библию рекомендуют протестанты, а не мы! — выйдя из терпения, воскликнул аббат.
— Не все ли равно? — возразил Оме. — Я не могу примириться с мыслью, что в наш просвещенный век находятся люди, которые все еще восстают против такого вида умственного отдыха, хотя это отдых безвредный, более того — здоровый и в нравственном, и даже в физическом смысле. Не правда ли, доктор?
— Да, конечно, — как-то неопределенно ответил лекарь; то ли он, думая так же, как и Оме, не хотел обижать Бурнизьена, то ли он вообще никогда об этом не думал.
Разговор, собственно, был кончен, но фармацевт не удержался и нанес противнику последний удар:
— Я знал священников, которые переодевались в светское платье и ходили смотреть, как дрыгают ногами танцовщицы.
— А, будет вам! — возмутился аббат.
— Нет, я знал! — повторил Оме и еще раз произнес с расстановкой: — Нет — я — знал!
— Что ж, это с их стороны нехорошо, — заключил Бурнизьен: по-видимому, он твердо решил снести все.
— Да за ними, черт их побери, еще и не такие грешки водятся! — воскликнул аптекарь.
— Милостивый государь!..
Священник метнул при этом на фармацевта такой злобный взгляд, что тот струсил.
— Я хотел сказать, — совсем другим тоном заговорил Оме, — что нет более надежного средства привлечь сердца к религии, чем терпимость.
— А, вот это верно, вот это верно! — согласился добродушный аббат и опять сел на свое место.
Но он не просидел и трех минут. Когда он ушел, г-н Оме сказал лекарю:
— Это называется — жаркая схватка! Что, здорово я его поддел?.. Одним словом, послушайтесь вы моего совета, повезите госпожу Бовари на спектакль, хоть раз в жизни позлите вы этих ворон, черт бы их подрал! Если б меня кто-нибудь заменил, я бы поехал с вами. Но торопитесь! Лагарди дает только одно представление. У него ангажемент в Англию — ему там будут платить большие деньги. Говорят, это такой хапуга! Золото лопатой загребает! Всюду возит с собой трех любовниц и повара! Все великие артисты жгут свечу с обоих концов. Они должны вести беспутный образ жизни — это подхлестывает их фантазию. А умирают они в богадельне — в молодости им не приходит на ум, что надо копить про черный день. Ну-с, приятного аппетита! До завтра!
Мысль о спектакле засела в голове у Шарля. Он сейчас же заговорил об этом с женой, но она сперва отказалась, сославшись на то, что это утомительно, хлопотно, дорого. Шарль, против обыкновения, уперся, — он был уверен, что театр принесет ей пользу. Он полагал, что у нее нет серьезных причин для того, чтобы не ехать: мать недавно прислала им триста франков, на что он никак не рассчитывал, текущие долги составляли не очень значительную сумму, а до уплаты по векселям г-ну Лере было еще так далеко, что не стоило об этом и думать. Решив, что Эмма не хочет ехать из деликатности, Шарль донял ее своими приставаниями, и в конце концов она согласилась. На другой день в восемь утра они отбыли в «Ласточке».
Аптекаря ничто не удерживало в Ионвиле, но он считал своим долгом не покидать поста; выйдя проводить супругов Бовари, он тяжело вздохнул.
— Ну, добрый путь, счастливые смертные! — воскликнул Оме и, обратив внимание на платье Эммы — голубое, шелковое, с четырьмя воланами, — заметил: — Вы сегодня обворожительны. Вы будете иметь бешеный успех в Руане!
Дилижанс остановился на площади Бовуазин, у заезжего двора «Красный крест». На окраине любого провинциального города вы можете видеть такую же точно гостиницу: конюшни в таком добром старом трактире бывают просторные, номера — тесные, на дворе под забрызганными грязью колясками коммивояжеров подбирают овес куры, в деревянной подгнившей галерее зимними ночами потрескивают от мороза бревна; здесь всегда людно, шумно, стены ломятся от снеди, черные столы залиты кофе с коньяком, влажные скатерти — все в пятнах от дешевого красного вина, толстые оконные стекла засижены мухами; здесь со стороны улицы — кофейная, а на задворках — огород, и здесь всегда пахнет деревней, как от вырядившихся по-городски батраков. Шарль сейчас же помчался за билетами. Он долго путал литерные ложи с галеркой, кресла партера с креслами ложи, подробно расспрашивал, ничего не понимал, когда ему объясняли, обегал всех, начиная с контролера и кончая директором, вернулся на постоялый двор, опять пошел в кассу — и так несколько раз он измерил расстояние от театра до гостиницы.
Госпожа Бовари купила себе шляпу, перчатки, бутоньерку. Г-н Бовари очень боялся опоздать к началу, и, не доев бульона, они подошли к театру, когда двери были еще заперты.
XVТолпа, разделенная балюстрадами на равные части, жалась к стене. На громадных афишах, развешанных по углам ближайших улиц, затейливо выведенные буквы слагались в одни и те же слова: «Лючия де Ламермур… Лагарди… Опера…»[48] День стоял погожий; было жарко; волосы слипались от пота; в воздухе мелькали носовые платки и вытирали красные лбы. Порою теплый ветер с реки чуть колыхал края тиковых навесов над дверями кабачков. А немного дальше было уже легче дышать — освежала ледяная струя воздуха, насыщенная запахом сала, кожи и растительного масла. То было дыхание улицы Шарет, застроенной большими темными складами, из которых выкатывали бочки.
Эмма, боясь оказаться в смешном положении, решила пройтись по набережной: все лучше, чем стоять перед запертыми дверями театра. Шарль из предосторожности зажал билеты в кулак, а руку опустил в карман брюк и потом все время держал ее на животе.
Уже в вестибюле у Эммы сильно забилось сердце. Толпа устремилась по другому фойе направо, а Эмма поднималась по лестнице в ложу первого яруса, и это невольно вызвало на ее лице тщеславную улыбку. Ей, как ребенку, доставляло удовольствие дотрагиваться до широких, обитых материей дверей, она жадно дышала театральною пылью. Наконец она села на свое место в ложе и выпрямилась с непринужденностью герцогини.
Зал постепенно наполнялся. Зрители вынимали из футляров бинокли. Завзятые театралы еще издали узнавали друг друга и раскланивались. Эти люди смотрели на искусство как на отдых от тревог коммерции, но и здесь они не забывали про свои «дела» и вели разговор о хлопке, спирте, индиго. Виднелись невыразительные, малоподвижные головы стариков; бледность и седины придавали старикам сходство с серебряными медалями, которые покрылись тусклым свинцовым налетом. Г-жа Бовари любовалась сверху молодыми хлыщами, красовавшимися в первых рядах партера, — они выставляли напоказ в низком вырезе жилета розовые или же бледно-зеленые галстуки и затянутыми в желтые перчатки руками опирались на позолоченный набалдашник трости.
Между тем в оркестре зажглись свечи. С потолка спустилась люстра, засверкали ее граненые подвески, и в зале сразу стало веселее. Потом один за другим появились музыканты, и началась дикая какофония: гудели контрабасы, визжали скрипки, хрипели корнет-а-пистоны, пищали флейты и флажолеты. Но вот на сцене раздались три удара,[49] загремели литавры, зазвучали трубы, занавес взвился, а за ним открылся ландшафт.
Сцена представляла опушку леса; слева протекал осененный ветвями дуба ручей. Поселяне и помещики с пледами через плечо спели хором песню охотников. Затем появился ловчий и, воздев руки к небу, стал вызывать духа зла. К нему присоединился другой, потом они ушли, и тогда снова запели охотники.
Эмма перенеслась в круг чтения своей юности, в царство Вальтера Скотта. Ей чудилось, будто из-за вересковых зарослей до нее сквозь туман долетает плач шотландской волынки, многократно повторяемый эхом. Она хорошо помнила роман, это облегчало ей понимание оперы, и она пыталась следить за развитием действия, но буря звуков рассеивала обрывки ее мыслей. Эмма была захвачена музыкой, все ее существо звучало в лад волнующим мелодиям, у нее было такое чувство, точно смычки ударяют по нервам. Глаза разбегались, и она не могла налюбоваться костюмами, декорациями, действующими лицами, нарисованными деревьями, дрожавшими всякий раз, когда кто-нибудь проходил мимо, бархатными беретами, плащами, шпагами, — всеми созданиями фантазии, колыхавшимися на волнах гармонии, словно на воздушных волнах горнего мира. Но вот на авансцену вышла молодая женщина и бросила кошелек одетому в зеленое конюшему. Затем она осталась одна, и тут, подобно журчанию ручья или птичьему щебету, зазвучала флейта. Глядя перед собой сосредоточенным взглядом, Лючия начала каватину соль мажор. Она пела о том, как жестока любовь, молила бога даровать ей крылья. Эмма ведь тоже стремилась покинуть земную юдоль, унестись в объятиях ангела. И вдруг на сцену вышел Эдгар — Лагарди.