Жорж Санд - Спиридион
– Смерть, смерть этому фанатику, который бранит нас на своем языке! – крикнул один из солдат и бросился к нам с ружьем наперевес.
– Старого инквизитора – на штык! – подхватили другие.
Один из них вонзил штык в грудь Алексея с криком:
– Долой инквизицию!
Алексей махнул мне рукой, жестом давая понять, чтобы я не вздумал защищать его, а другой рукой оперся о стену, чтобы не упасть. Солдаты меж тем схватили меня и связали мне руки.
– Сын мой, – произнес Алексей со спокойствием мученика, – мы сами тоже не что иное, как бренные изображения; когда мы перестаем воплощать те идеи, какие некогда сообщали нам силу и святость, нас разбивают. Такова воля Провидения; дело наших палачей свято, хотя сами они этого еще не понимают! Между тем они сказали, и ты это слышал: они оскверняют святилище церкви во имя санкюлота Иисуса. Так начинается царствие вечного Евангелия, предсказанное нашими учителями.
Сказав это, он упал ничком; другой солдат с силой ударил его по голове, и камень Hiс est обагрился кровью моего учителя.
– О Спиридион! – произнес Алексей слабеющим голосом. – Могила твоя очищена! О Анжель! Сделай так, чтобы кровь моя пролилась недаром! О Господь! Я люблю тебя! Сделай так, чтобы тебя узнали люди все до единого!..
И он испустил дух. Тогда лучезарная фигура явилась рядом с ним, а я лишился чувств.
О романе «Спиридион»
Роман Жорж Санд «Спиридион», первая редакция которого была напечатана в ноябре 1838 – январе 1839 года в журнале «Ревю де Де Монд» (отдельное изд. – февраль 1839), а вторая – издана отдельной книгой в 1842 году [11] , имел в России странную судьбу. Он никогда прежде не был переведен на русский язык [12] по причине своего религиозного содержания: до 1917 года неуместной казалась проповедь религии, свободной от догматов какой бы то ни было церкви (цензурный комитет в 1839 году мотивировал свое запрещение необходимостью защитить от поругания «истины и догматы христианской веры»), после 1917 года этот аргумент, казалось бы, отпал, но теперь одиозной оказалась религиозность сама по себе (пусть даже недогматическая). Тем не менее этот не изданный на русском языке роман оказал сильнейшее воздействие на нескольких замечательных русских литераторов.
Герцен во владимирской ссылке в 1839 году жадно поглощал «Спиридиона» в первой журнальной публикации. Лермонтов, заменивший первоначальный эпиграф к поэме «Мцыри» («Родина у всякого человека одна») на библейскую фразу «Вкушая, вкусих мало меда, и се аз умираю», по убедительному предположению исследователя его творчества, ориентировался не непосредственно на Ветхий Завет, а на роман Санд, где этой фразой из Первой Книги Царств описывает собственную жизнь главный герой, монах Алексей [13] . Следы чтения «Спиридиона» различимы в творчестве Достоевского (хотя прямых упоминаний этого романа писатель не оставил) от «Записок из подполья» [14] до «Братьев Карамазовых» [15] . Наконец, один замечательный русский мыслитель и литератор сам признавался в старости, что чтение «Спиридиона» коренным образом переменило его жизнь.
Я имею в виду Владимира Сергеевича Печерина (1807—1885) – первого русского «невозвращенца», блестящего профессора-классика, который пренебрег открывавшейся перед ним университетской карьерой, самовольно остался в Европе, принял католичество и сделался монахом-редемптористом. В своих воспоминаниях он признается, что «Жорж Занд имела решительное влияние» на его переход в католичество [16] ; переворот этот свершился в 1840 году в Льеже, причем сильнее всего подействовал на Печерина именно роман «Спиридион»: «Важнейшая эпоха моей жизни сложилась из страниц «Спиридиона» точно так же, как первые годы моей юности сложились из стихов Шиллера» [17] . «Спиридион» был не единственным сочинением Жорж Санд, потрясшим Печерина [18] , но он оказался, по словам Печерина, самым «важным». Чтобы объяснить, что именно произвело на него такое сильное действие, Печерин выписывает в воспоминаниях по-французски пассаж из «Спиридиона» (цитируем его в нашем переводе):
«Душа моя преисполнилась горделивого восторга, и я храбро вверил себя Провидению; в моем уме теснились мысли самые веселые и самые поэтические. Все предметы, по которым скользил мой взгляд, расцветали, казалось, неведомой красой. Золотые стенки дарохранительницы сверкали, как если бы на святыню снизошел Божественный свет. Цветные витражи, вспыхивая от солнца и отражаясь в плитах пола, образовывали между колоннами целые мозаики из брильянтов и самоцветов. Мраморные ангелы, казалось, изнемогали от жары и от тяжести карнизов; они клонили лица долу, стремясь, подобно прекрасным птицам, спрятать прелестные головки под крыло. Мерный и таинственный ход башенных часов напоминал биение сердца, охваченного страстью, а тусклый белый свет лампады, ни на минуту не гаснущей перед алтарем, соперничал с сиянием солнца и служил мне эмблемой человеческого ума, который прикован к земле, но всякую минуту мечтает раствориться в немеркнущем свете ума Божественного», а затем добавляет: «Вот что меня увлекло, очаровало, обольстило! Для человека, живущего одним воображеньем, этого было довольно. Я сидел на диване и читал, читал – долго ли, коротко ли, не знаю – и думал крепкую думу и, наконец, порешил – идти прямо в знаменитую картезианскую обитель, La grande Chartreuse, что близ Гренобля, поселиться там и, если нужно, принять католическую веру. Заметьте, это важное обстоятельство: тут католицизм на втором плане, он был не целью, а средством, а главною целью была – поэтическая пустыня!» [19] Идеал свой в пору обращения в католичество и ухода в монахи Печерин представлял следующим образом: «Жить в совершенном уединении; но вместе с тем иметь возможность по временам выходить из него для того, чтобы навещать больных, страждущих и несчастных и помогать им словом и делом»; к этим словам он прибавляет: «Это было почти целиком взято из «Спиридиона» Жорж Занда» [20] . Но мало того, что роман Жорж Санд толкнул Печерина в монастырь, в этом романе, как выяснилось, был предсказан и позднейший уход из монастыря обратно в мир. В самом деле, отдав редемптористам два десятка лет жизни, Печерин в результате – точь-в-точь как герои «Спиридиона» – ощутил, что монастырская жизнь его душит, и вышел из ордена. «Некоторые книги лучше всякой ворожеи предвещают нам будущее», – подытоживает он в воспоминаниях. [21]
Разумеется, столь же внимательные и заинтересованные читатели были у «Спиридиона» и во Франции; роман этот служил им камертоном, точкой отсчета, вспомогательным средством для описания реальности; например, знаменитый историк церкви Эрнест Ренан, побывав в 1850 году в бенедиктинском монастыре Монте-Кассино и увидев там просвещенных монахов, проникнутых современным духом, резюмировал свои впечатления следующим образом: «Вообразите себе самое совершенное воплощение «Спиридиона» – и вы получите полное представление о Монте-Кассино». [22]
Итак, в тексте, который нам, торопливым и пресыщенным, может показаться риторическим упражнением, высокопарным плетением словес (и вообще, что это за роман без женщин и без любви, если не считать таковой любовь к неведомому Богу?), – в этом тексте люди XIX века, искавшие решение тех же духовных и социальных проблем, какие мучили сочинительницу «Спиридиона», видели спасение, рецепт, руководство к действию. Сама Жорж Санд, впрочем, считала, что ответы на мучительные вопросы ей неизвестны и единственное, что она умеет, – «проговаривать» эти вопросы, важные не для нее одной, сообщать им более или менее внятную форму. В письме к одной из своих читательниц она объясняла это так:
«“Спиридион” – это всего лишь роман, если угодно, всего лишь кошмар. Я никогда не притязала на решение каких бы то ни было вопросов. Это – роль не для меня. Я, наверное, потрачу всю жизнь на поиски истины и не найду даже малой ее части. Каждому свое. Я знаю, на что способна я. Я родилась романистом и сочиняю романы, иначе говоря, употребляю определенные средства для того, чтобы вызвать чувство, чтобы тронуть, взволновать, пожалуй, даже встряхнуть сердца тех из моих современников, кто способен испытывать чувства и кому потребны волнения. Те, кто на это не способен, говорят, что я подмешиваю к питью отраву, тогда как я всего-навсего добавляю немного осадка в вино их хмельного бесстыдства. Те, кого судьба наградила верой, спокойствием и силой, в моих романах не нуждаются. Они их не читают, они не ведают об их существовании; я восхищаюсь такими людьми и уважаю их больше всех на свете. Пишу я, однако, не для них, а для людей ума более среднего.
Те, кто находит мои романы порочными, порочны сами. Те, кто находит в них страдание, слабость, сомнения, стремления и, главное, беспомощность, – видят в них то же самое, что вижу в них я. Спорила ли я когда-нибудь с такими критиками и с такими критическими суждениями? Никогда. Я вызвала волнение, а волнение ведет к размышлениям, к поискам. Именно этого я и добивалась. Заставить усомниться во лжи, пользующейся всеобщим доверием, напомнить о позабытой истине – для меня это цель более чем достаточная; на большее я и не притязаю». [23]