Жорж Санд - Жак
LXVIII
От Октава — Герберту
Я в плачевном положении, дорогой мой Герберт; пожалей меня, но не пытайся давать мне советы: я не в состоянии воспринимать какие бы то ни было наставления. Фернанда все испортила, сказав, что любит меня; до тех пор я. считал, что она полна презрения ко мне; досада придала бы мне силы. Но, расставаясь со мной, она призналась в с во-; ей любви и теперь надеется, что я смирюсь с мыслью навсегда ее потерять. Нет, это невозможно! Пусть говорят что хотят три этих странных существа, среди которых я прожил целый год, ныне представляющийся мне сном, неким путешествием моей души в воображаемый мир! Да что же такое добродетель, о которой они твердят? В чем состоит истинная сила? В том, чтобы подавлять свои страсти, или в том, чтобы давать им волю? Неужели Бог послал нам чувства для того, чтобы мы отрекались от них? А тот, кто испытывает страсти настолько сильно, что готов пренебречь; всеми обязанностями, всеми бедствиями, укорами совести, всеми опасностями, — разве такой человек не является более смелым и более сильным, чем тот, которым управляют осторожность и благоразумие, сдерживающие все его порывы? А откуда это лихорадочное возбуждение в моем мозгу? Откуда этот огонь, пылающий в груди, это кипение крови, которое толкает, влечет меня к Фернанде? Разве это ощущения слабого человека? Те трое мнят себя сильными, потому что они холодны. Впрочем, кто знает их потаенные мысли, кто может угадать подлинные их намерения? Жак целый год подвергал меня опасности и, несмотря на свою тонкую проницательность, не замечал, что я у него на глазах схожу с ума. Сильвия все больше выказывала нежную привязанность ко мне, по мере того как я все спокойнее переносил ее презрение и бросал ей вызов, полюбив другую женщину. Кто они, эти люди, — возвышенные души или глупцы? С кем имели мы дело — с холодными резонерами, которые бесстрастно взирали на наши муки, занимались философским их анализом и с великолепным равнодушием эгоистической мудрости ожидали нашего поражения? Или же это герои милосердия, апостолы христианской морали, приносящие на алтарь мученичества и свою любовь, и свою гордость? Теперь, когда уже нет магнита, притягивающего меня к ним, я больше не знаю их. Не знаю, смеются ли они надо мною, даруют ли мне прощение, или обманывают меня. Быть может, они меня презирают, быть может, радуются своей власти над Фернандой и тому, что они с легкостью разлучили нас, когда она уже могла стать моею. О, если это так, горе им! Двадцать раз на день я вскакиваю с места, готовый помчаться в Турень.
Но Сильвия меня останавливает, вселяет в меня нерешительность. Будь она проклята! Она все еще оказывает на меня влияние, неодолимое, роковое влияние. Ты вот веришь в магнетизм, и тебе тут была бы немалая пожива: попробуй объяснить, откуда у нее эта власть надо мной, хотя любовь моя к Сильвии уже угасла, а по характеру мы совсем непохожи, совсем не соответствуем друг другу. Когда Фернанда была тут, я чувствовал себя таким счастливым, вопреки своим мучениям, что на все смотрел ее глазами. Сильвия была для меня другом, дорогой сестрой, потому что она была подругой и дорогой сестрой Фернанды. А теперь она меня удивляет, вызывает у меня подозрения. Я не могу поверить, что она не враг мой; а жалость, которую она выказывает мне, унижает меня, как высшее доказательство презрения, которое женщина может дать своему бывшему возлюбленному. Ах, если бы я мог довериться ей, плакать перед ней, сказать, что я страдаю, если б я был убежден, что именно этого она ждет!
Впрочем, к чему бы это привело? Она сестра Жака или по крайней мере столь близкий ему друг, что может лишь осуждать меня и противиться моей любви к Фернанде. Даже если б она была настолько великодушна, что хотела бы видеть меня счастливым с другой женщиной, как раз Фернанда — единственная женщина, чьей любви Сильвия не помогала бы мне добиться. Ах, если она меня презирает, то она права: у меня нет ни характера, ни убеждений. Я чувствую, что я не злой человек, не развратник, не подлец; я отдаюсь всем волнам, которые играют мной, всем ветрам, которые уносят меня. В моей жизни были минуты безумного и святого восторга, потом наступало ужасное уныние, жестокое сомнение и глубокое отвращение к людям, к их поступкам, которые накануне казались мне благородными. Я страстно любил Сильвию, мечтал возвыситься до нее, — она, мнилось мне, парила в небе, полусокрытая облаками; потом я почувствовал презрение к ней, заподозрил, что она куртизанка; затем опять проникся уважением к ней до такой степени, что, став отвергнутым возлюбленным, хотел жить возле нее хотя бы в качестве ее друга; а теперь она меня страшит, и у меня зарождается что-то вроде ненависти к ней; и все же я пока еще не могу вырваться из тех мест, где она живет. Мне все кажется, что она может сказать такое слово, которое спасет меня.
Но почему я такой? Почему я не могу ни поверить твердо чему-либо, ни твердо отрицать что-либо? О, какую дивную ночь провел я возле Фернанды; я проливал у ног ее слезы, казавшиеся мне благодатным даром небес, но, быть может, то была лишь комедия, которую я играл сам с собою и где был вдохновенным актером и до глупости восхищенным зрителем. Кто знает, кто может сказать, каков я в действительности? Для чего ломать себе голову над всякими мучительными загадками, так что она того и гляди лопнет? А к чему ведет эта экзальтированность, которая вдруг стихает сама собою, как вспышка пламени? Фернанда была искренна в своих намерениях, верила в них, бедная девочка, но, клянясь Господу Богу, что не будет меня любить, она втайне уже любила меня. Она бежит от опасности, боясь сказать мне это, и наивно говорит мне обо всем в письме. Вот почему я так люблю ее! Именно из-за этой прелестной слабости ее сердце на одном уровне с моим. В ней-то я по крайней мере никогда не сомневался: с первого же дня я почувствовал, что мы созданы друг для друга, что ее натура родственна моей. Ах, я никогда не любил Сильвии, это невозможно: у нас с ней так мало сходства! Я хочу сжать в своих объятиях Фернанду — настоящую женщину, свою избранницу, любовь свою! И они еще воображают, будто я откажусь от нее? Но что будет потом? Все равно! Если они сделают ее несчастной, придется похитить ее вместе с дочкой, которую я обожаю, и мы уедем на мою родину, будем жить в какой-нибудь горной долине. Ты ведь дашь мне убежище? Ах, не читай мне проповедей, Герберт, я и без тебя знаю, что сам приношу себе несчастье, совершаю одно безумство за другим; я хорошо знаю, что, будь у меня профессия, я не жил бы в праздности, что, будь я, как ты, инженером путей сообщения, я не влюблялся бы попусту, но что поделаешь! Я не гожусь ни для какого ремесла, не могу подчиняться правилам и никакому принуждению. Любовь опьяняет меня, как вино; если б я мог, как ты, не хмелея, выпить за обедом две бутылки рейнвейна, то, верно, был бы в силах прожить год между двумя очаровательными женщинами и не влюбиться ни в одну, ни в другую.
Прощай! Не пиши мне, так как я не знаю, куда отправлюсь. Двадцать раз на дню я укладываю чемодан, намереваясь ехать в Женеву, позабыть Фернанду, Жака и Сильвию, утешиться с помощью охотничьего ружья и собак; а то хочу отправиться в Тур, спрятаться в какой-нибудь гостинице, где мне можно будет писать письма Фернанде и получать от нее ответы; то жалостливо смеюсь над собой, видя свое нелепое положение, то плачу от бешенства, чувствуя, как я несчастен!
LXIX
От Жака — Сильвии
То, что ты пишешь о маленькой, крайне меня тревожит: впервые она заболела; наверно, ей часто придется хворать — это в порядке вещей, но я не могу справиться со своим беспокойством: ведь мои дети — двойняшки, и поэтому их жизнь больше в опасности, чем у других детей. Девочка родилась более хрупкой, чем брат: по-видимому, оправдывается всеобщее убеждение, что один из близнецов развивается в утробе матери за счет другого. Если дочке станет хуже, сообщи немедленно, я приеду — не для того, чтобы помочь тебе в уходе за ней, ибо уверен, что ты заботишься о больной малютке прекрасно, но чтобы облегчить тебе бремя ответственности, которая легла на твои плечи. Я как можно дольше буду скрывать эту весть от Фернанды — ее здоровье очень пошатнулось, горе и тревога усилят ее недуг. Здесь она окружена заботами, вниманием друзей и развлечениями, но ничто ей не помогает. Она погружена в беспросветное уныние, и я просто поражен! Нервы у нее так раздражены, что характер ее совершенно изменился. Ты права, Сильвия, разлука не привела ни к чему хорошему. Мало найдется людей с такой сильной душевной организацией, что они спокойно и твердо выдерживают тяжкое решение; у обычных смертных совесть способна лишь на однодневный порыв — почти все падают без сил на другой же день, не перенеся мучительного испытания. Я полагал своим долгом согласиться на жертву, которую принесла Фернанда, и даже считал себя обязанным помочь ей в этом; я вовсе не надеялся на счастливый результат для себя самого: когда любовь угасла, ничто уже ее не разожжет. Уезжая из Дофинэ, я отнюдь не имел на своем лице радостного и глупого выражения, свойственного самолюбивому супругу, восторжествовавшему над женой; не было у меня в сердце и безумной надежды влюбленного, мечтающего обрести прежнее блаженство ценою несчастья ближних. Я хорошо знал, что в разлуке с Октавом Фернанда будет его любить еще более яростно; мне удалось защитить свою жену лишь от той опасности, от которой, возможно, ее спасло бы и собственное целомудрие. Я знал, что стрела все глубже будет вонзаться ей в сердце, по мере того как несчастная, напрягая последние силы, будет пытаться вырвать ее. Все мужья забывают свои любовные похождения и, когда у них отнимают ту, которую они почитают своей собственностью, притворяются, будто уж и не знают, что такое любовь. Надо тогда посмотреть, какими нелепыми аргументами они стараются доказать, что женщина, которая их покидает, преступница перед ними. Я же обвинил бы Фернанду лишь в том случае, если б она с безмятежным лицом принимала мои ласки, если б лживая улыбка играла у нее на губах. Но ее поведение благородно, ее грусть была бы для нее оплотом против моей тирании, будь я настолько груб, чтобы стать деспотом. Время от времени она невольно проявляет нечто вроде отвращения ко мне, и этот яростный взрыв искреннего чувства, по-моему, лучше лицемерной простоты. Бедная дорогая девочка! Бедная наша девочка (как ты ее называешь)! Она делает все, что может. Иногда она с рыданием бросается мне на шею, а иногда с ужасом отталкивает меня. Но чего ей бояться? Скоро я предложу ей возвратиться домой, если состояние ее не улучшится, так как не хочу, чтобы она была несчастной, да еще и ненавидела меня. Пусть падут на меня все беды, все оскорбления — только не это. Подожду еще несколько дней: может быть, ее нервное возбуждение уляжется, как припадок болезни. Я должен был согласиться привести ее сюда, даже будучи уверен, что это ничему не поможет; я должен был дать ей возможность совершить благородное усилие, чтобы у нее сохранилось воспоминание о добродетельной минуте в ее жизни: по крайней мере одним укором совести окажется у нее меньше, одним основанием больше для моего уважения к ней. Когда она упадет, устав бороться, я не подниму руку, чтобы прикончить ее, но предложу ей опереться на мое плечо и отдохнуть. Увы! Если б она знала, как я ее люблю! Но мне следует молчать, любовь моя была бы укором, а я чту ее страдания. Какой я глупец! Бывают минуты, когда у меня вдруг рождается надежда, что Фернанда вернется ко мне, что совершится чудо и вознаградит меня за все горести, которые я изведал в моей безрадостной жизни.