Михаил Салтыков-Щедрин - Мелочи жизни
Она не была ни жадна, ни мечтательна, но любила процесс сложения и вычитания. Сядет в угол и делает выкладки. Всегда она стояла на твердой почве, предпочитая истины общепризнанные, прочные. Говорила рассудительно, считала верно. Алгебры не понимала, как и вообще никаких отвлечений.
– Зачем мне а да b, – говорила она, – ежели я могу вместо а поставить 1, вместо b – 2? 1 + 2 – я понимаю, а а + b, – воля ваша, даже не вижу надобности понимать. Вот сегодня Леночке прислали десяток яблоков – ведь мы же не говорим, что она получила с яблоков?
Даже из басен Крылова она предпочитала "Ворону и Лисицу", "Три мужика", и т. д., а не "Стрекозу и Муравья", «Музыкантов» и проч.
– Стрекоза живет по-стрекозиному, муравей – по-муравьиному. Что же тут странного, что стрекоза "лето целое пропела"? Ведь будущей весной она и опять запела в полях – стало быть, и на зиму устроилась не хуже муравья. А «Музыкантов» я совсем не понимаю. Неужели непременно нужно быть пьяницей, чтобы хорошо играть, например, на скрипке?
Ученье приближалось к концу, а ребяческая рассудительность не оставляла ее.
Тетрадки ее были в порядке; книжки чисты и не запятнаны. У нее была шкатулка, которую подарила ей сама maman (директриса института) и в которой лежали разные сувениры. Сувениров было множество: шерстинки, шелковинки, ленточки, цветные бумажки, и все разложены аккуратно, к каждому привязана бумажка с обозначением, от кого и когда получен.
– Со временем у нее разовьются отличные педагогические способности, – говорили о ней классные дамы, – она аккуратна, точна в исполнении обязанностей, никогда не позволит себе отступить от правил. Вот только чересчур добра… даже рассердиться не умеет!
Она и сама прозревала, что в будущем ей предстоит педагогическая карьера; но иногда ей казалось странным, что ей ставят в упрек ее доброту. Напротив, она думала, что доброта обуздывает гораздо скорее, нежели строгость.
"Вот Клеопатра Карловна добрая, – рассуждала она, – и при ней все девицы ведут себя отлично; а Катерина Петровна строгая – ей все стараются назло сделать. С месяц назад новое платье ей испортили, – так и не догадалась, кто сделал".
Несмотря на приближение 18-ти лет, сердце ее ни разу не дрогнуло. К хорошеньким и богатеньким девицам уже начали перед выпуском приезжать в приемные дни, под именами кузенов и дяденек, молодые люди с хорошенькими усиками и с целыми ворохами конфект. Она не прочь была полюбоваться ими и даже воскликнуть:
– Ах, какой херувим!
Но в этом восклицании не слышалось ничего, кроме обычного институтского жаргона, который так и оставался жаргоном.
– Это князь Бесхвостый, – говорила ей подруга, которую молодой князь удостоивал своим вниманием (разумеется, с разрешения родителей).
– Ах, счастливица!
– Нравится он тебе?
– Божественный! херувим!
Иногда «счастливица» позволяла себе слегка посмеяться над Лидочкой.
– А знаешь ли, душка, – говорила она, – что ты произвела на князя очень большое впечатление?
– Ах, что ты! проказница! Ты посмотри на меня, какая я… Ну, под стать ли я такому херувиму!
Она говорила это без всякой тени досады, просто и откровенно, совершенно уверенная, что праздничная сторона жизни никогда не будет ее уделом.
Наконец наступил день выпуска, и Лидочке предложили остаться при институте в качестве пепиньерки. Разумеется, она согласилась. Счастливые институтки, разодетые по-городскому, плакали, расставаясь с нею.
– Ах, Лидочка, я упрошу maman тебя на лето к нам в деревню взять! – говорила одна.
– Ах, какая ты добрая!
– Ты, Лидочка, к нам по воскресеньям обедать приходи! – говорила другая.
– Милые вы мои!
Кареты с громом отъезжали от подъезда. Лидочка провожала глазами подруг, которые махали ей платками. Наконец уехала последняя карета.
Дверь швейцарской захлопнулась. Лидочка вновь погрузилась в институтскую тишину.
– Лидочка! Вам жаль старых подруг? – спрашивали ее.
– Ах, даже очень, очень жаль!
– Вы завидуете им?
– Я не имею права завидовать. Я всегда понижала, что им предстоит одна дорога, а мне – другая. И могу только благодарить моих покровителей, что они не оставляют меня.
– Но ведь скучно в институте?
– Мне не скучно. Но ежели бы и было скучно, то надо же кому-нибудь и скучать. Притом же я, с позволения maman, буду иногда выходить в город. И я уверена, что подруги свидятся со мной без неудовольствия.
В первое воскресенье она, однако ж, посовестилась тревожить подруг. "Им не до меня, – сказала она себе, – они теперь по родным ездят, подарки получают, покупают наряды!" Но на другое воскресенье отважилась. Надела высокий, высокий корсет, точно кирасу, и с утра отправилась к Настеньке Буровой.
Было уже одиннадцать часов, но Настенька еще нежилась в постели. Разумеется, она была очень рада приходу Лидочки.
– Ты очень хорошо сделала, что пораньше приехала, – сказала она, – а то мы не успели бы наговориться. Представь себе, у меня целый день занят! В два часа – кататься, потом с визитами, обедаем у тети Головковой, вечером – в театр. Ах, ты не можешь себе представить, как уморительно играет в Михайловском театре Берне!
– Ну, вот и прекрасно, что ты не скучаешь!
– Постой, душечка, я тебе свой trousseau[72] покажу!
И начала раскладывать одно за другим платья, блузы, принадлежности белья и проч. Все было свежо, нарядно, сшито в мастерских лучших портных. Лидочка осматривала каждую вещицу и восхищалась; восхищалась объективно, без всякого отношения к самой себе. Корсет ровно вздымался на груди ее в то время, как с ее языка срывались: "Ах, душка!", "ах, очарованье!", "ах, херувим!"
– Хочешь, я тебе эту ленту подарю? – вдруг вздумалось Настеньке.
– Подари!
– Впрочем… знаешь ли что? Я лучше в другой раз – прежде у мамаши спрошу!
– И прекрасно сделаешь! Это первый наш долг – спрашиваться у родителей.
В будуар к Настеньке вошла кисло-сладкая дама и пожала Лидочке руку. Это была maman Бурова.
– Любуетесь? – спросила она.
– Прелесть! очарование!
– Да, но и не дешево это стоит.
– Я воображаю!
– Maman! мне хотелось бы Лидочке вот эту ленту подарить! Посмотри, как к ней это идет!
Настенька обернула ленту кругом Лидочкиной талии и сделала спереди бант.
– Charmant![73] – крикнула она в восхищении.
Но maman не ответила ни да, ни нет, а только сказала дочери:
– Какой ты, мой друг, еще ребенок! – И, обратившись к Лидочке, прибавила: – Вы к нам? Ах, как жаль, что у нас сегодня целый день занят! Но в другой раз…
– Ничего, у меня свой дом в институте есть…
– Знаешь ли что, – догадалась Настенька, – поезжай к Верховцевым; я знаю, что они сегодня дома.
– А и то – пойти к ним. Верочка тоже меня приглашала…
– Только вы нас уж, пожалуйста, извините! – повторила maman Бурова.
– Ах, что вы! Разве я не понимаю!
Верховцевы сходили по лестнице, когда Лидочка поднималась к ним. Впрочем, они уезжали не надолго – всего три-четыре визита, и просили Лидочку подождать. Она вошла в пустынную гостиную и села у стола с альбомами. Пересмотрела все – один за другим, а Верховцевых все нет как нет. Но Лидочка не обижалась; только ей очень хотелось есть, потому что институтский день начинается рано, и она, кроме того, сделала порядочный моцион. Наконец, часов около пяти, Верочка воротилась.
– Как ты отлично сделала, что к нам собралась! – крикнула она, бросаясь на шею к подруге.
– Жаль только, что мы в театр сегодня собрались, – молвила maman Верховцева.
– Maman! возьмем Лидочку с собою! Лидочка! сегодня ведь "L'amour – qu'est qu'c'est qu'ca?"[74] играют! Уморительно!
– С большим удовольствием, – согласилась maman, – но Лидии Степановне придется сесть сзади…
– Так что ж такое! разве я не понимаю!
Дни шли за днями, а подруги не забывали ее. Нередко приезжали в институт, осматривали знакомые комнаты и засаживались на четверть часа в каморке у старой товарки. В среде их уже устраивались свадьбы, и редкая забыла сделать Лидочку участницей своего счастия. Бедная пепиньерка являлась в своей кирасе и в горохового цвета шелковом платье, которое сослужило ей хорошую службу. Потом пошли родины, крестины – сироту всюду звали, а во время девятидневного родильного карантина она почти безвыходно сидела около родильницы – разумеется, с позволения институтской maman.
Однажды Настенька Бурова сообщила ей, что Верочка Верховцева, только два месяца тому назад вышедшая замуж, уж "дурно ведет себя"; но Лидочка взглянула так удивленно, что Настенька расхохоталась.
– Ах, какая ты уморительная! – смеялась она, – еще Верочка ничего, а на днях Alexandrine Геровская бросила мужа и прямо переехала к своему гусару.
– Неужто начальство это позволяет?
Некоторые из товарок пытались даже расшевелить ее. Давали читать романы, рассказывали соблазнительные истории; но никакой соблазн не проникал сквозь кирасу, покрывавшую ее грудь. Она слишком была занята своими обязанностями, чтобы дать волю воображению. Вставала рано; отправлялась на дежурство и вечером возвращалась в каморку хотя и достаточно бодрая, но без иных мыслей, кроме мысли о сне.