Алексей Толстой - Хмурое утро
Понятно, что петлюровским властям оставался один свободный участок для деятельности – хватать кое-где в ночное время по квартирам рабочих-коммунистов, и то тех, кто жил на правом берегу.
После дня беготни Рощин и Маруся возвращались уже кратчайшим путем – через мост – на левый берег, в слободу, в белый мазаный домик на обрыве над Днепром.
В домике всегда была горячо натоплена печь и уютно пахло особенно кисловатым запахом кизяка. Марусина мать входила с толстой вагонной свечой (Марусин отец работал на железной дороге), трогала ладонью печь, спрашивала тихим голосом:
– Тепло ли?
– Тепло, мама.
– Ужинать будете?
– Как собаки, голодные, мама.
Вздохнув, она говорила:
– Мы уж с отцом отужинали. Идите, поужинайте, молодым всегда есть хочется..
Медленно, будто думая о чем-то невыразимо грустном, она шла за перегородку. Брала ухват, приседая от натуги и приговаривая: «Христос с тобой, не свались, не развались», – вытаскивала из печи большой чугун с борщом. Отец, куря трубочку, неудобно сидел на кровати. И он, и мать старались не замечать Рощина (между собой они называли его «секретным», но если Вадим Петрович просил чего-нибудь – ковш воды, спичек, – Марусин отец торопливо срывался с койки и мать готовно топотала).
Рощин и Маруся хлебали борщ, подливая из чугуна в облупленные тарелки. Маруся не переставая разговаривала, – впечатления дня отражались с мельчайшими подробностями в прозрачной влаге ее памяти.
– Христос с тобой, ешь разборчивее, – говорила ей мать, стоя у печки, – еда не впрок за разговором.
– Мама, я за день намолчалась. – Маруся изумленными ярко-синими небольшими глазами взглядывала на Рощина. – Вы знаете, я ужасно разговорчивая, за это меня в комсомол не хотели брать. Ну где же конспирация, понимаете, если человек болтлив? Испытание проходила, семь суток молчала.
После ужина Маруся накидывала теплый платок и бежала на партийное собрание. Рощин, поблагодарив за хлеб-соль, шел за глухую перегородку, в узенькую комнатку, такую низкую, что, подняв руку, можно было провести по шершавому потолку. Засунув ладони за кушак, он ходил от окошка, закрытого ставней, до Марусиного соснового комодика. Снимал кушак и гимнастерку и садился у окна, слушая сквозь ставню, как далеко внизу глухо и мягко шуршат льдины на Днепре. За перегородкой уже легли спать. В тишине маленького дома потрескивала печная штукатурка да, пригревшись, пилил сверчок крошечной пилой крошечную деревяшку. Вадиму Петровичу было неожиданно хорошо и покойно, и лишь простые, обыденные мысли бродили в голове его.
До Марусиного возвращения лечь спать не хотелось, и, чтобы отогнать дремоту, он снова вставал и ходил. Ему ужасно нравилась эта выбеленная мелом, крошечная комната; Марусиных вещей здесь было немного: юбка на гвозде, гребешок и зеркальце на комоде да несколько книжек из библиотеки… У стены – коротенькая железная кровать, Маруся уступила ее Рощину, а сама стелила себе на полу, на кошме.
Хлопала дверь в сенях, осторожно скрипела дверь на кухне. Появлялась Маруся, румяная от холода. Разматывая платок, говорила:
– Вот и хорошо, что вы меня подождали. Знаете новость? Махно будет здесь через три дня. Завтра вам уже надо представить план. А ночь какая, мамыньки! Тихо, звезд высыпало!..
Маруся до того была поглощена важными делами, разными впечатлениями, до того простодушна, что, постлав себе на полу, без стеснения раздевалась при Вадиме Петровиче. Юбку, кофту, чулки швыряла как попало. Секунду сидела на кошме, обхватив коленки: «Ой, устала», – и, ткнув кулаком в подушку, укладывалась, натаскивая на голову ватное одеяло. Но сейчас же высовывалось ее лицо, с неугасаемым румянцем, с ямочкой, с коротеньким носом. Она бросала голые руки поверх одеяла.
– Вот так жарко! Слушайте, вы не спите?
– Нет, Маруся, нет.
– Это правда, что вы были белым офицером?
– Правда, Маруся.
– Вот я сегодня спорила… Некоторые товарищи вам не верят. Есть у нас такие, знаете, угрюмые… Мать родная у них на подозрении… Да как же не верить в человека, если верится! Уж лучше я ошибусь, чем про каждого думаю, что – гад. С кем, говорю, вы революцию будете делать, если кругом одни гады? А ведь мы – всемирную делаем… Революция, говорю, – это особенная сила… Понятно вам? Ну что бы я делала без революции? Мазала бы столярным клеем по двенадцати часов в картонажной мастерской… Одна радость – в воскресенье погрызть семечки на Екатерининском бульваре… Ну, разжилась бы высокими ботинками, – подумаешь, радость! Так как же, говорю, вы, товарищи, не верите: интеллигент ошибался, ну, – хорошо, – служил своему классу, но ведь он тоже человек… Революция и не таких затягивала. Может он свой классишко паршивый променять на всемирную? Может… И он сознательно приходит к нам – драться за наше рабочее дело… Угрюмым надо быть, если не верить в это… Ну! Я многих убедила.
Рощин, подобравшись, лежал на коротенькой кровати и глядел на Марусю. Она то взмахивала голыми руками, то страстно сжимала их. Низенькая комната, казалось, была наполнена ее девичьей свежестью, точно внесли сюда ветку белой сирени.
– Другое дело, слушайте, что интеллигентов надо перевоспитывать… Мы и вас будем перевоспитывать… Чего смеетесь?
– Я не смеюсь, Маруся… За много, много лет я не чувствовал себя таким пригодным для хорошего дела… Вот что я сейчас думаю: с первым отрядом для занятия моста – пойду я…
– Ой, ей-богу, пойдете?
Маруся живо вылезла из-под одеяла и присела к нему на край койки:
– Вот теперь верю, что вы наш по-настоящему… А то – кричала, кричала, спорила, спорила, а все-таки, знаешь, доказательства-то прямого нет.
Днем двадцать шестого по железным плитам моста через Днепр с грохотом пронеслась полусотня конных петлюровцев, наскочила на товарную станцию, порубила рабочих, стоявших на охране состава из четырех платформ, бронировавшихся мешками с песком, и рассыпалась по путям, стреляя в вагоны, – все это торопливо, с опаской. Налет предполагался на штаб ревкома, но петлюровцы побоялись засады в тесноте между составами, поскорее выскочили в поле и ушли, откуда пришли.
На мосту с той стороны они поставили пулеметы и у каждого проходящего спрашивали документы. Напряжение росло. Из городских районов поступали сведения о повальных обысках. Пригородные крестьяне приходили в этот день уже не поодиночке, а десятками, налегке, в туго подпоясанных кожухах. Ревком формировал из них отдельный полк. Формальности были короткие, – каждого спрашивали:
– Зачем пришел?
– А затем пришел – давай оружие.
– Зачем тебе оружие?
– Советы надо ставить, а то чепуха опять начинается.
– Советскую власть признаешь без оговорки?
– Да уж какие там оговорки…
– Ступай во вторую роту.
Но с оружием было плохо, покуда в середине дня неожиданно на паровозе с одним вагоном не прикатил Чугай, привез триста австрийских винтовок с патронами. Это несколько облегчило положение. И, наконец, поздно вечером загремело, застучало в степи, – начала подходить долгожданная армия батьки Махно.
Первой появилась в поселке конная сотня – гвардия «имени Кропоткина», – дюжие батькины сынки – рост в рост. Они сейчас же заняли школу, выкинули оттуда книжки, парты и учительницу и пошли властно стучать по хатам. За ними въехало до двухсот телег и тачанок с пехотой. И позже всех около школы остановилась большая, по видимости архиерейская, дорожная карета – четверней в ряд – с Великим Немым на козлах, из нее важно вышел Махно с Левкой и Каретником.
Батько немедленно потребовал к себе на совещание штаб ревкома. К тому времени около ревкомовского вагона собралось уже немало взволнованных рабочих. Они кричали председателю:
– Мирон Иванович, ты поди сам взгляни – какие это советские войска, это ж бандиты… Вот послушай-ка тетку Гапку – она тебе скажет, что они с ней сделали…
Тетка Гапка заливалась слезами.
– Мирон Иванович, прожитки мои ты знаешь… Шасть ко мне в хату два хлопца… Давай молока, давай сала… Ну, такие великаны голодные… Веди на двор, показывай – где кабан, где птица… Все слизнули, чтоб им на пупе нарвало, проклятым…
Председателю пришлось суровым голосом растолковывать, что, коль скоро дело сделано, – Махну с войском позвали, – пятиться поздно, и теперь одна задача: штурмом взять город и передать власть Советам. И вдруг прикрикнул на тетку Гапку:
– Двух кабанов, – мало тебе? – стадо кабанов тебе подарим… Перестань народ смущать…
На заседании Махно вел себя странно, – нахально и трусливо. Он потребовал, чтобы его назначили главнокомандующим всеми силами, и пригрозил: в противном случае армия сама повернет коней обратно. Он повторял, что у советской власти нет еще другой такой боевой единицы и эту единицу надо беречь, а не разбазаривать в непродуманных выступлениях. Он грыз ногти и нет-нет – да запускал руку под куртку и почесывался. Выяснилось, что он больше всего на свете боится шестнадцати орудий у петлюровцев. Тогда Чугай сказал ему: