Пауло Коэльо - Заир
— Помни о том, что я сказал тебе сегодня утром. Не исключено, что у тебя и вправду была эпилепсия, но ты отказывался смириться с тем, что болен, и позволил своему бессознательному сплести вокруг этого такую вот историю. Но может быть и так, что ты был послан на землю с неким поручением — учить людей забывать свою личную историю, с открытым сердцем принимать любовь как чистую божественную энергию.
— Не понимаю тебя. Мы знакомы уже много месяцев, и ты всегда говорил только о своей встрече с Эстер. И вдруг с сегодняшнего утра все переменилось — кажется, будто ты думаешь обо мне больше, чем о чем-либо еще. Неужели это ритуал Доса оказал на тебя такое действие?
— Не сомневаюсь в этом.
Я хотел добавить, что меня терзает страх, что я готов думать о чем угодно, только не о том, что произойдет через несколько минут. Что сегодня на свете нет никого великодушнее меня, ибо почти уже достиг своей цели и боюсь того, что ожидает меня, оттого и стремлюсь всем помогать, что хочу показать Богу — я хороший человек и заслуживаю Его милости, которой взыскую так давно и рьяно.
Михаил слез с коня и меня попросил сделать то же самое.
— Покуда ты будешь говорить с Эстер, я зайду к тому человеку, у которого больная дочь.
Он указал на маленький белый домик за деревьями.
— Вон там.
***
Я изо всех сил старался сохранять самообладание.
— Что она делает?
— Я уже говорил тебе: учится ткать ковры, расплачиваясь за эту науку уроками французского. Как и сама степь, это лишь кажется простым, на самом деле ткачество — целая наука: красители изготовляют из определенных растений, которые следует срезать в определенный час, иначе они потеряют свои свойства. Овечью шерсть расстилают на полу, смачивают теплой водой, и нити готовят, пока шерсть еще влажная. Лишь спустя много дней, когда солнце все высушит, начинается изготовление ковра. Последние узоры делают дети — пальцы взрослых не могут справиться с такими тонкими и маленькими узелками.
Он помолчал.
— Только не говори глупостей об эксплуатации детей — такова наша древняя традиция, которой мы следуем неукоснительно.
— А как она?..
— Не знаю. Я не разговаривал с ней месяцев шесть.
— Михаил, а ведь ковры — это еще один знак свыше.
— Ковры?
— Ну да! Вспомни, как вчера, когда Дос спросил, какое имя я изберу, я рассказал историю воина, который возвращается на остров к своей возлюбленной. Название острова было Итака, имя женщины — Пенелопа. Когда Улисс отправился на войну, чем занималась Пенелопа? — Она ткала! Но муж все не возвращался, и она по ночам распускала сделанное за день, чтобы утром снова взяться за работу. К ней сватались женихи, но она мечтала лишь о возвращении своего мужа. И вот, когда она устала ждать и решила в последний раз распустить ткань, наконец появился Улисс.
— Но так уж вышло, что эта деревенька — не Итака. А эту женщину зовут не Пенелопа.
Михаил не понял мою историю, и не стоило объяснять, что я всего лишь привожу ему пример. Я отдал ему коня и пешком прошел сто шагов, отделявшие меня от той, кто была мне когда-то женой, превратилась в Заир, а теперь вновь должна была стать возлюбленной, о которой грезят мужчины, возвращающиеся с войны или работы.
***
Я мерзок сам себе. Весь в песке и в поту, хотя совсем не жарко.
Стоит ли предаваться размышлениям о своей внешности — есть ли на свете что-нибудь более поверхностное? Можно подумать, я проделал этот долгий путь на свою собственную Итаку, чтобы предстать перед возлюбленной в новой одежде. Проходя эти последние сто шагов, я должен сделать над собой усилие и подумать обо всем том значительном и важном, что случилось за то время, что Эстер не было со мной.
Что я должен сказать, когда увижу ее? Я много раз думал об этом, и в голову мне приходили слова вроде «я так долго ждал этой минуты», или «я понял, что был не прав», или даже «ты хороша как никогда».
И решил ограничиться словом «Привет». Словно она никуда не исчезала. Словно с ее исчезновения минули всего лишь сутки, а не два года, девять месяцев, одиннадцать дней и одиннадцать часов.
И она поймет, как я изменился, пройдя там, где бывал раньше, и там, где никогда не бывал — даже не подозревал о существовании таких мест, да и дела мне до них не было. Я видел лоскут окровавленной ткани в руке нищего, в руках посетителей армянского ресторана, художника, моего врача, юноши, уверявшего, что он слышит голоса и что ему предстают видения. Следуя за Эстер, я узнавал женщину, на которой был женат, я заново открыл для себя смысл жизни, столь сильно изменившейся, а теперь меняющейся снова.
За столько лет брака я так и не узнал толком свою жену: я создал некую «лав-стори», подобную тем, какие видел в кино, по телевидению, о каких читал в журналах. И в моем варианте этой «любовной истории» любовь росла, достигала определенной величины, и с этого момента следовало только поддерживать в ней жизнь, ухаживать, как за цветком, — поливать, обрезать сухие листья. «Любовь» сделалась синонимом нежности, надежности, престижа, комфорта, успеха. «Любовь», как на другой язык, переводилась на улыбки, на слова вроде «я люблю тебя» или «обожаю, когда ты возвращаешься домой».
Но все оказалось куда запутанней, чем я полагал: иногда я с ума сходил от любви к Эстер, пересекая улицу, а достигнув противоположного тротуара, горевал, что лишен свободы, грустил, что обременен обязательствами, рвался на поиски нового приключения. И думал: «Я больше не люблю ее». А когда любовь, возвращаясь, охватывала меня с прежней силой, — не верил, сомневался, твердил себе: «Это всего лишь привычка».
А Эстер, вероятно, одолевали те же сомнения, и, быть может, она повторяла себе: «Что за чушь, мы счастливы», «Мы будем жить, как жили». Да и немудрено: она ведь смотрела те же фильмы и телесериалы, читала те же романы. И хотя нигде не говорилось, будто любовь — это нечто гораздо большее, нежели «хеппи-энд», почему бы, в сущности, не стать к самой себе более терпимой? Если каждое утро повторять, что доволен своей жизнью, можно не сомневаться: не только сам уверуешь, но и заставишь поверить в это всех, кто вокруг.
Однако она думала иначе. Думала и поступала. И пыталась показать мне, а я не видел. Понадобилось лишиться ее, чтобы осознать: обретение утраченного — это мед, что слаще новых ощущений. И вот я здесь, я иду по улочке маленького, спящего, холодного городка, заново свершая путь ради нее. Первая и самая прочная нить опутывавшей меня паутины — «все истории любви одинаковы» — порвалась в тот миг, когда я попал под мотоцикл.
В больнице любовь говорила со мной: «Я — все и ничего. Я подобна ветру и не могу проникнуть туда, где наглухо закрыты окна и двери».
Я отвечал ей: «Но я открыт для тебя!»
А она отвечала: «Ветер есть движение воздуха. В твоем доме есть воздух, но он недвижим. Мебель покрывается пылью, сырость портит картины, пятнает стены. Ты продолжаешь дышать, ты познаешь часть меня, но ведь я не часть, я — Все, и этого ты не постигнешь никогда».
Да, я замечал пыль на шкафах и плесень на стенах и сознавал, что есть лишь один способ избавиться от этого — настежь распахнуть двери и окна. И когда я сделал это, ветер смёл все. А я хотел сберечь свои воспоминания, сохранить то, что, как мне казалось, было приобретено ценой стольких усилий. Но все это исчезло, и я стал пуст, словно степь.
И снова я понял, почему Эстер решила приехать сюда: я был пуст, словно степь.
Именно поэтому ворвавшийся ветер принес с собой новое — никогда прежде не слышанные звуки и людей, с которыми я никогда прежде не говорил. Я обрел былое воодушевление, ибо сумел освободиться от своей личной истории, уничтожил «примиритель», открыл в себе человека, способного благословлять других, как кочевники и колдуны благословляют подобных себе. Я понял, что я гораздо лучше, что способен на большее, чем считал раньше, и что возраст сказывается лишь на тех, кто никогда не находил в себе отваги самому определять скорость своего шага.
Однажды женщина заставила меня совершить долгое странствие навстречу моей мечте. Много лет спустя та же самая женщина вновь отправила меня в путь: на этот раз — чтобы встретиться с человеком, который заблудился.
И вот теперь я думаю обо всем — но только не о главном. Я что-то напеваю про себя, я удивляюсь, почему не видно припаркованных у тротуаров машин, я замечаю, что ботинок жмет, а часы на запястье показывают европейское время.
И все это — потому, что моя жена, женщина, которая вела меня по жизни и освещала ее своей любовью, находится в нескольких шагах, и я хватаюсь за любую возможность сбежать от действительности, которую так отчаянно искал и которой боюсь взглянуть в глаза.
Присаживаюсь на крыльце дома, закуриваю. Думаю, не вернуться ли во Францию: я ведь уже пришел, куда хотел, зачем же теперь идти дальше?