Йоханнес Йенсен - Мифы
Вхожу в зверинец через дверь, завешенную мокрой, замызганной тряпкой, сразу же в нос ударяет запах хищных зверей; на столбах палатки усердно коптят газовые горелки, дорожка вдоль клеток посыпана опилками, опилками зверинца, сырыми и грязными, их выметают и насыпают снова; они пахнут протухшим мясом; кажется, будто идешь по пропитанной кровью трясине.
Возле самых дверей вижу освещенную тусклым рассеянным светом голову льва — огромный королевский лик, разлинованный сверху вниз железными прутьями. Лев смотрит на меня глазами, полумертвыми от титанического отвращения. Опущенные углы его рта говорят о скорби и невыразимой душевной тоске.
— Ты тоскуешь по югу, брат? Холодно тебе здесь, невыносимо? Да, так оно и есть. Твои глаза моргают ужасно медленно… Тошно тебе? Ты, верно, хочешь, чтобы я поскорее убрался отсюда. Ладно, ладно.
В другой клетке стоят настороже два крупных волка. Внезапно они исчезают в глубине клетки, только две пары глаз горят в темноте; мимо проходит человек, говорящий по-немецки, — звери знают его, у него рыжие волосатые руки палача! Запаршивевшая гиена, увидев его, выгибается. Стоит этому пожирателю гамбургеров — человеку пройти мимо клетки, в которой обезьяны играют в сумасшедший дом, как обезьянник превращается в храм, где царит настороженный здравый смысл. Прикованный цепью слон стоит на помосте, пошатываясь и качая в такт тяжелой головой, словно у него болят зубы, его уши походят на концы платка. Три медведя — неисправимые сластолюбцы — лежат вповалку и сосут лапы.
А в этой клетке стоит антилопа-гну. Мускулистая и стройная, воплощение силы и молниеносной быстроты. В ней слились воедино лошадь и олень, единорог и грифон! Я читаю, что этот экземпляр — гордость зверинца, поскольку гну вымерли. Вымершая гну, одинокая, неистовая, так и не прирученная до конца своего рода.
В самой последней клетке стоит страус в жалком облачении. Я долго смотрю на него. Злая, общипанная птица; в ней нет ни на два эре обаяния.
— В моих глазах, — говорю я страусу, — ты лишь стадия развития, начальная стадия, с которой начали развиваться все птицы. До чего же ты похож на птенца — обрубленный нос со щетиной в ноздрях, глаза навыкат. Ноги у тебя твердые, мозолистые, какие-то обглоданные. Когти — будто каменные осколки, грудная кость плоская, как доска. Однако тебя надо остерегаться. Шея отвратительно голая. Ужасно неряшливый вид. Ноги у тебя, повторяю, затвердевшие и засохшие, ты напоминаешь мне человека, ненавидящего меня. Скажи что-нибудь, ответь мне — никак, ты, бескрылый, хочешь убить меня своим молчанием? Я вижу, как твой мозолистый язык шевелится в грязном клюве… Правда, что ты питаешься дверными ключами? Погляди-ка, вот маленький ключ от английского замка, сможешь проглотить его? Давай сюда клюв, вот так, ты не можешь просунуть его дальше сквозь железные прутья, смотри, я держу его всего в полудюйме от тебя, вонючее всеядное…
Страус долго слушал, как я издеваюсь над ним. Время от времени он моргал глазами. Но эти проклятые глаза глядели на меня и сквозь синие веки.
Зловоние стало еще резче бить в нос, послышался шум — бренчали миски, стучали кости, лязгали зубы, звучали монологи злых и печальных хищников, измученного, подневольного зверья.
Хромой тигр заиграл когтями на цитре — взял аккорд на прутьях клетки, — оскалив зубы, он запел тихим, сдавленным голосом под аккомпанемент цитры:
Меня смотритель рыжий
Железной вилкой бил.
Язагнан, я унижен,
Я плачу в бессильной ярости.
Я еще постоял, насмехаясь над страусом. И тут он вдруг решил уничтожить меня. Не проронив ни звука, он ушел в самый темный угол клетки и спрятал голову.
ГУРА
Был час между ночью и утром, когда все живое спит, когда тишина усыпляет даже преступников и ночных птиц, овладевает ими, как и всеми на земле. Время отворачивает от нас свое лицо. Воздух становится серым. Однажды я спал в номере отеля на Монмартре и бестелесно ощущал глубину пространства за окном, оно было бесконечно…
С юга на поле, промокшее от ночной влаги, приполз туман. И когда облако остановилось над краем пашни, от него оторвался клочок, он медленно закружился и завис в воздухе, словно его повесили на гвоздь. А облако поплыло дальше, к другим мокрым полям.
Это на землю вернулась Гура. Что-то тянет ее сюда, какие-то давние воспоминания, связанные с этой убогой заброшенной пашней.
До самого восхода солнца над землей дрожит холодная волна заморозка, она крадется по полям, и все маленькие капли становятся снежинками. Солнце взойдет и осветит заплесневевшую инеем землю.
Гура пока еще стоит, не шевелясь, опустив голову, словно никак не может вспомнить, что ее держит здесь. Под конец она, тряхнув головой, словно стряхивая с себя что-то раз и навсегда забытое, начинает скользить над землей, поднимаясь все выше и выше.
Гура одинока. Она обитает на грани дня и ночи, медленно плывя над землей. Всюду, где она появляется, ее встречает тишина. Если на своем пути Гура видит кладбище, она задерживается здесь, покуда ее не застигнет рассвет. Она слышит, как мертвые в могилах закрывают глаза, эти звуки похожи на стук капель — так стучат капли, обгоняя друг друга.
Вот холодная, унылая земля тихо зазвенела, зажурчала, и мертвецы в пустых гробах запели ясно и отчетливо.
Гура взмывает ввысь и летит на запад к городу, лежащему во мраке. Неподалеку от него возле болота стоит одинокий домишко, Гура влетает туда и зависает под потолком. Это заброшенный хлев. Когда встает солнце, сюда сквозь щели в дощатых стенах проникает солнечный свет. Полоски света веерами ложатся на мокрый пол, освещают соломинки и травинки. В углах сквозь щели проглядывают бледные ростки трав. Кажется, что они караулят кого-то возле дома и заглядывают внутрь. Лучи света разрезают темноту, соединяются в большие пучки. Мрак рождает огромные фигуры, вот снаружи он сгустился в какое-то круглое тело, вот обрел форму глаза, а вот в дом заглядывает какое-то существо, стоящее на четвереньках, можно умереть со страха, глядя на него.
Гура снова улетает. Она приближается к морю, ложится на его поверхность и мягко скользит по ней. Волны силятся догнать ее, тянутся к ней и снова опускаются. В этот час мертвой тишины, когда все звуки умолкают, Гура подлетает к городу и ложится над ним.
Когда я спал, Гура явилась ко мне, я видел, как она лежит под потолком у меня в комнате. Ее лицо висело прямо над моим, я разглядел ее большой красивый рот, губы, сросшиеся вместе, как шрам. Она не отводила от меня взгляда, ее глаза то загорались, то гасли. Время от времени они исчезали, но все же глядели на меня. Потом глаза ее закрылись, но я продолжал чувствовать на себе ее взгляд… как сгущавшийся вокруг меня мрак.
СТАРЫЙ БЕГУН
Много лет подряд по Копенгагену бегал странный человек; не знаю, продолжает ли он бегать еще и теперь. Вряд ли хоть один из ныне живущих копенгагенцев не видел его. Стоит сказать: «Тот, что бегает», и все понимают, о ком идет речь. Когда я в последний раз видел его, он почти не изменился, хотя прошли годы после того, как мне раньше доводилось его встречать. Всем известно, что это был, или есть, мужчина без возраста, неопределенной профессии, сухой, как рак, с огромными ногами. Как я уже говорил, его отличительной чертой было то, что он вечно бегал, тяжело, устало, но не снижая темпа, несся вперед со скоростью около одного узла в час. На голове у него красовалась старомодная потрепанная шапочка из жесткого фетра, какую носили в шестидесятые годы прошлого века, она приобрела цвет датской погоды — серая-серая, как непрестанный дождь.
Когда он бежал, его нижняя губа шлепала, а глаза… малоприятно было при встрече со старым бегуном заглянуть в его блеклые глаза, можно было подумать, что это пятна, выжженные мышьяком на землисто-сером лице. Он походил на долго пролежавший труп, и, по существу, он уже давно был мертв. При желании выразить аллегорически его печальное существование, можно вообразить, будто он в какой-то ранний момент своей жизни узнал, что его могила лежит в сотнях миль отсюда и он должен во имя всего святого добежать до нее прежде, чем умрет. Потому-то он и пустился в путь и бежал всю свою жизнь, чтобы вовремя прийти к могиле, и в том, что он тридцать лет кружил в пределах Копенгагена, по одним и тем же улицам взад и вперед, была своя мудрость — по всей вероятности, он хотел найти здесь свою могилу. Он предпочитал бегать в черте города, старый Копенгаген больше подходил ему, здесь было его гнездо, и здесь он хотел умереть. И все же я один-единственный раз видел его на окраине — на мосту Королевы Луизы, и в тот раз он шел! Как сейчас помню: меня при этом охватил какой-то неприятный холод. Я тщетно пытался понять, что бы это значило.
Мне рассказывали, что этот человек большой оригинал. Так оно и есть на самом деле. Он обратился к врачу, чтобы вылечиться от какой-то внутренней болезни, и врач велел ему больше двигаться. По натуре человек дотошный, он выбрал бег как вид движения и, преследуя свою цель — окрепнуть, бегал всю жизнь, возможно он и сейчас еще надеется поправить свое здоровье. Когда я видел его в последний раз, от него почти ничего не осталось, кроме ног, но этот несчастный был всецело поглощен своей задачей, он был буквально воплощением этой задачи.