Луи Селин - Путешествие на край ночи
И потом, важнее всего то, что путешествие это может проделать каждый. Стоит лишь закрыть глаза.
Оно — по ту сторону жизни.
ПУТЕШЕСТВИЕ НА КРАЙ НОЧИ
Перевод Эльзы Триоле
Элизабет Крэг
Всю жизнь нам суждено брести
Сквозь холод, в мгле промозглой,
На небе ищем мы пути,
Но там не светят звезды.
Началось это так. Я никогда ничего не говорил. Ничего. Это Артур Ганат меня за язык тянул. Артур тоже студент и товарищ. Встретились мы, значит, на площади Клиши. Было это после завтрака. Ему надо было со мной поговорить. Слушаю.
Не стоит на улице! — говорит он мне. — Пойдем сядем на террасе.
Вошли мы.
— Ну, здесь, — говорит он, — только яйца всмятку варить. Пойдем отсюда в кафе.
Тут мы замечаем, что из-за жары на улицах пусто, ни извозчиков, никого. Когда очень холодно, то на улицах тоже никого нет; помню, Артур сказал мне по этому поводу:
— У людей в Париже всегда такой вид, будто они заняты, а на самом деле они просто гуляют с утра до ночи. А когда для гулянья погода неподходящая — либо слишком жарко, либо слишком холодно, — то их больше не видно: они все сидят по кафе и попивают кофе и пиво. Это не подлежит сомнению! Говорят: век скорости! Где же это? Рассказывают: большие перемены! Какие? В сущности, ничего не изменилось. Все продолжают заниматься самолюбованием, и все… И это тоже не ново. Одни слова! Но даже слова, и те не очень изменились. Так, кое-где, два-три маленьких…
Изрекши несколько таких звонких, полезных истин, мы продолжали самодовольно сидеть и глазеть на женщин в кафе.
Потом разговор перешел на президента Пуанкаре, который как раз в то утро собирался почтить своим присутствием выставку собачек; потом, слово за слово, заговорили о газете «Тан», где об этом было написано.
— «Тан» — классная газета! — начинает меня дразнить Артур Ганат. — Чтобы защищать французскую расу, другой такой не сыщешь!
— А поскольку французской расы не существует, она в этом сильно нуждается! — ответил я, чтобы показать свою образованность и срезать его.
— А вот и существует! И как еще! И какая красавица раса! Всем расам раса! И сволочь тот, кто от нее отрекается! — И пошел меня крыть.
Ну, конечно, я не уступал.
— Врешь ты все. То, что ты называешь расой, — это просто большая куча изъеденных молью, гнойноглазых, вшивых, продрогших субъектов вроде меня. Они бежали со всех концов света, за ними по пятам — голод, холод, чума, гнойники — и докатились сюда. Дальше им бежать было некуда: в море уперлись! Вот что такое Франция и французы.
— Бардамю, отцы наши были не хуже нас, — как-то серьезно и немного печально возразил он, — не говори о них плохо!..
— Ты прав, Артур, здесь ты прав! Их насиловали, обкрадывали, выпускали им кишки, а они, неизменно злобные и послушные, конечно, были не хуже нас. Не спорю. Мы не меняем ни носков, ни хозяев, ни убеждений, разве совсем напоследок, когда и не стоит больше их менять. Преданными мы родились, преданными и сдохнем. Для всех мы пушечное мясо, герои, говорящие обезьяны — вот они, слова, от которых больно. Мы любимчики Короля Нищеты! Он над нами голова. Когда мы начинаем шалить, он нас приструнивает… Его пальцы всегда на нашем горле, они мешают нам говорить, а для того, чтобы глотать, приходится изворачиваться вовсю… Чуть что, он душит… Разве это жизнь?
— Ну а любовь, Бардамю!
— Артур, любовь — это вечность, доступная пуделям, а у меня чувство собственного достоинства.
— У тебя? Анархист ты после этого, и больше никто!
— Правильно, анархист! И наилучшее тому доказательство — молитва собственного сочинения и социального содержания, молитва о мести, которую я тебе прочту. Суди сам. Называется она: «Золотые крылья». — И я декламирую: — «Бог, который считает минуты и деньги, Бог отчаянный, чувственный и хрюкающий, как свинья. Свинья с золотыми крыльями, которая падает куда попало, животом кверху, готовая ко всякой ласке. Вот он, наш господин. Облобызаем же друг друга!»
— Вся эта твоя декламация не имеет ничего общего с жизнью, я стою за существующий строй и не люблю политики. И в тот день, когда родине понадобится моя жизнь, я отдам ее ей, до последней капли крови. — Так отвечал он мне.
Война как раз приближалась к нам обоим потихоньку. У меня кружилась голова; этот короткий, но горячий спор утомил меня. И потом я был немножко взволнован тем, что официант обозвал меня жадюгой за то, что я ему мало дал на чай. Наконец мы совсем помирились с Артуром. Почти по всем пунктам мы думали одинаково.
— В общем, ты прав, — согласился я умиротворяюще, — в конце концов мы все плывем в одной галере, гребем мы все вместе — с этим ты ведь спорить не будешь. И что же мы получаем взамен? Ничего! Удары хлыстом, неприятности, россказни и еще всяческие гадости. Они говорят: «Надо работать!» Ну а работа их еще отвратительней, чем все остальное. Сидим в трюме, вонючие, потные, отдуваемся — и это все. А наверху, на палубе, на свежем воздухе, беспечные баре гуляют с красивыми, розовыми, надушенными женщинами. Нас вызывают на палубу. Они надевают цилиндры и начинают нам пышно наворачивать: «Сволочье! Война объявлена. Мы доберемся до негодяев родины № 2 и изничтожим их. Вперед! Вперед! На пароходе есть все необходимое. Ну-ка, хором! Ну-ка, гаркните для начала так, чтобы все дрожало: Да здравствует родина № 1. Чтобы вас было слышно всюду! Тот, кто будет кричать громче всех, получит медаль и Христов гостинец! Черт побери!.. И, кстати, те, которым не нравится подыхать на море, пусть дохнут на суше: там это еще проще, чем здесь».
— Совершенно верно! — одобрил Артур, которого вдруг стало ужасно легко убедить.
Но должно же было случиться, что как раз перед кафе, в котором мы сидели, прошел полк с полковником на лошади впереди, и даже очень симпатичным, такой лихой парень, полковник этот самый! Меня так и подбросило от восторга.
— Хочу посмотреть, похоже ли это на правду! — кричу я Артуру и бегу бегом записываться добровольцем.
— Ну и кретин же ты, Фердинанд! — кричит он мне в ответ, должно быть, обиженный впечатлением, которое мой героизм произвел на публику вокруг нас.
Меня немножко обидело такое отношение с его стороны, но остановить не могло.
— Это мы еще увидим, недотепа! — успел я даже крикнуть ему, перед тем как завернуть за угол вслед за полком, полковником и музыкой. Вот совершенно точное описание того, как именно это случилось.
Шли мы тогда долго. Только кончится одна улица — другая начинается, а на улицах штатские и их жены, которые приветствуют нас и бросают нам цветы, а на террасах перед вокзалами публика и церкви переполненные. Сколько этих патриотов было! Потом патриотов стало меньше… Потом пошел дождь, и их становилось все меньше и меньше, потом приветствия кончились. Ни единого на всем пути!
Что же, остались, значит, только свои. Музыка перестала играть. «В результате, — сказал я себе тогда, когда увидел, какой оборот принимает дело, — это совсем не смешно! Надо бы все начать сначала». Я собирался ретироваться. Поздно! Штатские потихоньку захлопнули за нами дверь. Попались мы, как крысы в мышеловку.
Если попадешься, то всерьез и надолго. Они заставили нас сесть на лошадей, а через два месяца велели спешиться. Может быть, им показалось, что лошади — это дороговато. Словом, как-то утром полковнику пришлось искать своего рысака: денщик его пропал вместе с ним. Куда он девался, неизвестно: видимо, куда пули попадают реже, чем на дорогу. Так как именно посреди дороги мы в конце концов и остановились, полковник и я, прямо посередине. При мне находился журнал, в который он записывал приказы.
Вдалеке на дороге, совсем вдалеке, виднелись две черные точки, посередине, как и мы. Но то были немцы, уже целых четверть часа очень занятые стрельбой.
Полковник наш, может быть, и знал, почему эти двое стреляют, опять-таки и немцы, может быть, знали почему, но я, по совести скажу, не знал. Сколько я ни старался вспомнить, я ничего худого этим немцам не сделал. Я всегда был с ними очень вежлив, очень любезен. Немцев я немножко знал, я даже учился у них в школе, когда был маленьким, где-то под Ганновером. Я говорил на их языке. Тогда это была куча маленьких крикливых кретинов с бледными глазами, как у волков; мы вместе ходили баловаться с девчонками после школы в ближайший лесок, где также стреляли из пистолета, который, как сейчас помню, стоил четыре марки. Пили сладкое пиво. Но это — одно, а другое дело — стрелять в нас, как теперь: разница огромная, целая пропасть, и так вот, ни о чем предварительно не поговорив, прямо посреди дороги… Слишком велика разница.
В общем — война была непонятна. Так продолжаться не могло. Наверное, с этими людьми случилось что-нибудь особенное, чего я совсем не ощущал. Может быть, я что-то проглядел.