В. Белов - РАЗДУМЬЯ НА РОДИНЕ
— Простудите.
— Не!
Запели, пошли класть выкупанную курицу под пестерь на выдержку.
Но вот возвращается с работы Марья Щеглева, по-здешнему Машута. Она издалека увидела наш расколоченный дом, бежит, смеется, охает, здоровается. Появляются Мишка Кошелев, Василий Дворцов, его жена Мария. Все за руку здороваются с моей матерью и со мной.
Сели на канаву.
— Ну, Марья! — говорит Мишка Машуте. — Какая ты стала интеллигенция, больно уж юбка-то у тебя баская.
Разговор идет о том, что коровы худо на оводах пасутся, потом речь заходит о колхозных овцах.
— Да, волка-то не бывало больше?
Оказывается, позавчера с колхозными овцами случилось ЧП. Нина Самсонова — Мишкина жена (это они купили наш отцовский дом) с Августой Корзинкиной отпасли овец и хотели загнать в помещение. Но из конторы пришла директива: овец для их же собственного здоровья во дворе ночью не держать, а держать на свежем воздухе. Стадо оставили на улице, а ранним утром перед самым восходом у реки поднялась суматоха, разноголосое блеяние разбудило полдеревни. Волк, пришедший по лавам с Вахрунинского берега, натворил делов: несколько ярок лежали с распоротыми горлами, другие были тоже в крови. Зверина утащил на тот берег всего одну овечку, поел немного и отступился. Ушел в лес.
— Так он чего мало поел-то?
— Да без соли так и ты много не съешь.
— Нашли сторожа-то?
— Да за полтинник в месяц кто пойдет караулить?
— Оно верно, мало.
Мы с Дворцовым закуриваем, отгоняя комаров махорочным дымом. Солнышко зашло, белая ночь светила вокруг ровным спокойным светом. С реки тянуло прохладой и запахом влажных пойменных трав. Завтра, по словам Дворцова, объявлен всеобщий воскресник, будет последний день косьбы на силос.
— Когда, Вася, зубы-то вставишь? — спрашиваю я.
— А надо бы, чудак, вставить-то, да все некогда. Да и негде, в Ленинград надо ехать. Вот к сестре поеду, так, может, и вставлю.
Почему-то многие думают, что белые ночи бывают лишь в Ленинграде. Помнится, когда я служил в солдатах в тех местах, мы провожали с дружками белые ночи. Еще и тогда я почему-то не знал, что наши вологодские белые ночи ничуть не хуже ленинградских. Так же трепещет вокруг бестеневая, словно призрачная кисея воздуха, так же легко читается набранная петитом книга. Только вместо шума петергофских фонтанов всю ночь слышится скрип дергача. Скрипит этот дергач и сейчас, где-то около речки за банями. В деревне пахнет коровьим потом и травяной росой, тишина стоит первозданная. В окошко с жалобным звоном залетел комаришко, я слушаю этот звон, и сон не идет ко мне, гляжу в тесаный потолок, на котором великое множество сучков. Народное поверье гласит, что нельзя разговаривать в той избе, где много сучков, они молчаливы, зато все глядят. Надо добавить еще, что сучки ни гнили не поддаются, ни времени.
Я не мог заснуть всю ночь. Заснул уже на восходе. Сквозь сон слышалось, как над окном переговаривались на все лады, беспечно свиристели и журчали касатки. Эти звуки были очень похожи на звук встряхиваемой копилки с монетами. Где-то под крышей урчали дикие, прижившиеся в деревне голуби, пел петух, выгоняли бабы коров, сдавали молоко. Надо было скорее проснуться, еще вчера я решил идти на воскресник, а проснуться я почему-то не мог, и меня разбудила мать, вскипятившая самовар. Часы шли, и было уже полдевятого, все уже уехали на тракторе в лес.
Чувство стыда, словно я не гость, а колхозник, не проходило, я кинулся догонять баб, догнать уже не мог, все давно уже косили траву.
И вот ищу тракторный след, чтобы по нему найти место косьбы. В кустах прогона стрекочут лесные сороки, несколько надоедливых чибисов, по-нашему пигалиц, поднялось из травы. Они с писклявым криком летают над головой. Стараются увести меня от гнезд. У начала поскотины лежит стадо единоличных коров, девочка-пастушка в резиновых сапогах сидит на горушке.
Она тонка, черновата, красивенькое обличье кроме смущенья выражает уже и острое восхищенное любопытство к зеленому широкому миру. У нее как раз та пора, когда девочки живут еще в полной власти бездумного детства, но когда дальние подступы к девичеству стремительно, с каждым часом приближаются к ним.
— Ты чья? — спрашиваю я.
— Анны Фадеевой, — смущенно отвечает она.
— Давно трактор проехал?
— Давно-о-о!
Анну Фадееву я хорошо знаю, но неужели у ней такая большая дочка?
В поскотине душно от жаркой распаренной листвы и травы, влага и зной давят со всех сторон. Пронзительно пахнет корнями и папоротником, парной воздух кишит комарами.
Жарко, оводно. Тут как-то даже не верится, что где-то есть фонтан перед кинотеатром «Россия», прохладные эскалаторы метро и голубые секторы московского бассейна. Не верится, что где-то работают реакторы и ускорители, выруливают на взлетные площадки красавцы самолеты, звучат оркестры ресторанных эстрад…
На горушке, сплошь заросшей никому не нужными здесь ландышами, я увидел барабанку. Конечно, это она, пастушья барабанка, — тонкая сосновая доска, подвешенная на колышки. Рядом, в траве, лежат и барабанные палочки. Сколько раз, глядя на изгибающихся эстрадных ударников, я вспоминал свою барабанку. В черных пиджаках, с контрастными бабочками на крахмальных сорочках, они вдохновенно лупили по барабанной коже. Пьяные отроки читали стихи, жевали сигареты, и девицы в дыму щурили накрашенные глаза. А мне чудилась родная поскотина… Доська Плетнев, вечно голодный мой одногодок и пастух, самоучкой осваивал чувство ритма, выбивая многоколенную дробь на такой доске, и на него из кустов уважительно глядели фиолетовые коровьи глаза. Коровы тяжело, по-бабьи, вздыхали в поскотине. Где он сейчас, Доська, в каких палестинах, слышит ли он, как я словно из нашего детства колочу ему в барабанку? Гулкие ясные звуки рассыпались широко по лесу, я бросил колотушку в траву.
Потом долго искал косарей. Тракторист Веня Хватков, засевший с трактором и санями в болоте, указал мне дорогу. (Я помню, как умирал от фронтовых ран Венькин отец Иван Хватков.) Венька стоял у вздрагивающего колесника, ждал, когда его вытащит ДТ-54, и, обороняясь от комаров, жевал травинку. Спокойно, скупо, без всяких эмоций, рассказывал о своем младшем братишке Калистрате:
— Худое у него дело.
Я уже знал, что Калистрата искорежил колхозный бык. Парнишка работал помощником пастуха, а бык ходил в стаде. Говорят, что бык был не здешний, а привозной, стал старым и теперь взбесился, только рявкает и кидается, особенно на мужиков. Калистрат пас коров, а бык набросился на него, проколол рогом ногу и сломал позвоночник, мальчишку беспамятного увезли в район.
Я оставил Хваткова со своими раздумьями и вышел к покосу. Здесь, на стожьях, сегодня собралась вся бригада, пришли люди из всех одиннадцати деревень. Большая поляна была скошена, некоторые женщины уже складывали траву в копны. Косили тут пичименские бабы, вахрунянки и наша тимонихинская Людмила.
— Ой, ой, батюшко, надолго ли приехал-то?
— Один али с жонкой?
— Подойди, к нам-то подойди!
Я шел как сквозь строй, бабы остановили косьбу.
— Да Кийку-то, старую-то девку, не узнал? — кричала Евдокия, попросту Кийка, она шла через всю пустовину здороваться. — Все еще жива, старая-то девка, все жива.
Кийка Самсонова хаживала на беседы еще с моим отцом, плясала на игрищах и под мою игру, пережила последующих гармонистов, и все в девках. Живет одна-одинешенька много лет подряд, работает всю жизнь, и ничего ей теперь уже не надо, так на корню и засохла…
Она постарела, но хохочет все так же и говорит громко, словно боясь, что ее не услышат.
На следующей поляне работают косцы соседней деревни Лобанихи. Около бревен старой сеновни бригадир Василий Владимирович Смирнов и помощник бригадира Саша Меркушев сколачивают из колышков шагалку для обмера стожьев. Лицо Смирнова в багровых шрамах и пиликах (он горел в танке), весело дымит цигаркой. Меркушев по-юношески курнос и кажется ровесником своему сыну Ваське, трактористу, серьезному и немногословному парню.
— Тянет, значит, на родину-то? — спрашивает Меркушев.
— Тянет…
— А что без жонки-то, хоть бы привез показал, — продолжает он.
— Еще отобьешь, пожалуй, — отшучиваюсь я. — Покосить-то, дадите?
Силосуют полуназемным способом, распечатали прошлогодний невывезенный силос и на него валят теперешнюю траву. Я спрашиваю, не испортился ли прошлогодний силос. Оказывается, ничего с ним не случилось. Может, того лучше будет, если пролежит еще год.
— Бабы! — кричит Саша Меркушев. — Дайте-ка парню косу-то! Пусть покосит, не все ему статьи писать.
Людмила Щеглева подала мне свою косу, а сама взяла грабли, я с волнением и боязнью встал в прокос. Вообще-то я кашивал, но это было в детстве, прошло больше полутора десятков лет. Не опростоволоситься бы. Я помнил только старый завет всем неумелым косарям: жми на пяту, носок должен быть на весу. Начал косить, вроде неплохо получается. Только больно мала коса, женская, я хоть и не велик вырос, но все равно приходится чуть сгибаться. А кланяться при косьбе самое последнее дело.