Джозеф Конрад - Прыжок за борт
Итак, является ли призрак плодом моей фантазии или нет, но, во всяком случае, отмечаю, что могила не была забыта. Если же я вам скажу, что Джим собственноручно сделал примитивную изгородь, вам тотчас же станет ясен несколько необычный характер этой истории. В том, как он принимал воспоминания и привязанности другого человеческого существа, всегда была присущая ему серьезность. У него была совесть — совесть романтическая.
Всю свою жизнь жена Корнелиуса не имела иного собеседника и друга, кроме своей дочери. Каким образом бедная женщина вышла замуж за этого ужасного португальца с Малакки (после разлуки с отцом своей девочки) и чем вызвана была эта разлука — смертью ли, которая бывает подчас милосердна, или жестоким стечением обстоятельств, — все это остается для меня тайной. Из того немногого, о чем обмолвился Штейн, я делаю вывод, что она была женщиной отнюдь не заурядной. Отец ее был белый и занимал ответственный пост; это был один из тех талантливых людей, которые недостаточно тупы, чтобы серьезно считаться со своим успехом, и чья карьера так часто рушится под тенью облака. Полагаю, что и ей также не хватало этой спасительной тупости, и ее карьера оборвалась в Патюзане.
Общая наша судьба… ибо где найдете вы человека — я имею в виду подлинного мыслящего человека, — который смутно не вспоминал бы о том, как дезертировал в момент обладания чем — то более ценным, «чем жизнь»? Общая наша судьба с особой жестокостью преследует женщин. С недоумением спрашиваю я себя, каким кажется им мир, имеет ли он для них ту же форму и субстанцию, какую знаем мы? Одним ли с нами воздухом они дышат? Иногда я себе рисую мир безумный и возвышенный, где трепещут их смелые души, — мир, озаренный сиянием всех опасностей и отречений. Однако я подозреваю, что в мире очень мало женщин в подлинном смысле.
Но в одном я уверен: мать была такой же настоящей женщиной, какою казалась дочь. Я невольно представляю себе их обеих: сначала молодую женщину и ребенка, потом старуху и девушку, — жуткое сходство и стремительный бег времени, барьер лесов, уединение и суета вокруг этих двух одиноких жизней; представляю, что каждое слово, каким они обмениваются, проникнуто печалью. Должно быть, были признания; думаю, они касались не столько фактов, сколько сокровенных чувств… сожаления, страхи, предостережения, те предостережения, которые младшей были не вполне понятны, пока не умерла старшая… и не появился Джим. Тогда, я уверен, она поняла многое, и главным образом страх. Джим дал ей прозвище Джюэл — драгоценный камень. Прекрасное имя, не правда ли? Он называл ее Джюэл и произносил это так, как сказал бы «Джен», — любовно, спокойно. Впервые я услышал это имя через десять минут после того, как подошел к его дому; сначала он потряс мне руку так, что едва ее не оторвал, затем взбежал по ступеням и радостно, по-мальчишески волнуясь, закричал у двери под тяжелым навесом:
— Джюэл! Джюэл! Скорей! Друг приехал… — и внезапно повернулся ко мне в полумраке веранды. Вглядываясь в мое лицо, им забормотал: — Вы понимаете… это… это очень серьезно… И рассказать вам не могу, как я ей обязан… Понимаете… я… все равно, как если бы…
Его тревожный торопливый топот оборвался, когда в доме мелькнула белая фигура, раздалось тихое восклицание, и детское, но энергичное маленькое личико с тонкими чертами и глубокими внимательными глазами выглянуло из мрака, словно птица из гнезда.
Конечно, это имя меня удивило, но лишь позже я с ним связал поразительную сплетню, слышанную мной в маленьком приморском местечке на двести тридцать миль к югу от реки Патюзан. Шхуна Штейна, на которой я плыл, зашла туда, чтобы забрать какой-то груз, и, сойдя на берег, я, к большому своему изумлению, убедился, что отвратительное местечко может похвастаться третьеклассным представителем резидента — жирным подмигивающим иарнем-полукровкой, с вывороченными лоснящимися губами. Я нашел его лежащим на тростниковом стуле; костюм его был расстегнут, на макушке потной головы лежал какой-то большой зеленый лист; таким же листом он обмахивался.
— Оправляетесь в Патюзан? — Торговая компания Штейна. Об этом ему было известно. Штейн имел разрешение. Это его не касается. Затем он небрежно заметил, что теперь там не так уж скверно, и, растягивая слова, продолжал:
— Я слышал, туда пролез какой-то белый авантюрист… Что вы сказали? Ваш друг? Так?.. Значит, правду говорили, что там появился один из этих проклятых… Что он такое задумал? И нашел же прохвост дорогу. А? Я в этом не был уверен. Патюзан… они там режут друг друга… Не наше дело… — Он не кончил фразы и застонал: — Ну и жара! Ну и жара! Так… Значит, в конце концов есть и доля правды в этой истории, и…
Он закрыл свой мутный глаз — веко его все время дергалось, — а другой злобно скосил на меня.
— Слушайте, — сказал он, понизив голос, — если парень действительно раздобыл что-нибудь стоящее — не какое-то зеленое стеклышко… понимаете?.. Я правительственный чиновник, и вы, конечно, скажете плуту… А? Что? Ваш друг?..
Он по-прежнему сидел, развалившись на своем стуле.
— Вот, вот — так и скажите… Я рад, что вам намекнул. Думаю, вы то же не прочь поживиться? Не перебивайте. Вы только ему скажите, что я об этом слыхал, но своему правительству не доносил. Еще не доносил. Понимаете? Зачем подавать рапорт? А? Скажите ему, чтобы ехал прямо ко мне, если они его выпустят оттуда живым. Он не пропадет. А? Я обещаю никаких вопросов не задавать. Потихоньку, понимаете? Вы… Вам тоже что-нибудь перепадет. Комиссионные за хлопоты. Не перебивайте. Я чиновник и никакого рапорта не подавал. Это сделка. Поняли? Я знаю хороших людей, которые охотно купят стоящую вещь; я могу дать та кие деньги, каких этот плут и не видывал. Я эту породу знаю.
Он раскрыл оба глаза и впился в меня, а я стоял над ним, сбитый с толку, и недоумевал, с ума он сошел или пьян. Он пыхтел, слабо стонал и почесывался так отвратительно, что я не мог вынести этого зрелища и ушел.
На следующий день, разговорившись с туземцами этого мес течка, я выяснил, что сюда дошел слух о каком-то таинствен ном белом человеке в Патюзане, который завладел редким дра гоценным камнем — огромным и бесценным изумрудом. По видимому, изумруд больше других драгоценных камней действу ет на восточное воображение. Мне рассказали, что белый чело век получил его отчасти благодаря своей исключительной силе, а отчасти благодаря хитрости — получил от раджи одной далс кой страны, откуда он немедленно бежал и явился в Патюзан, где запугал народ неукротимой своей жестокостью, которую ничто, казалось, не могло парализовать.
Мои собеседники считали, что камень, должно быть, приносит несчастье, — подобно знаменитому камню султана Суккаданы, вызвавшему в древности войны и неслыханные бедствия в стране. Быть может, это был тот самый камень, — в точности никто не знал. В действительности же история об огромном изумруде стала распространяться с того времени, как появились на Архипелаге первые белые люди; и вера в него так упорна, что еще сорок лет назад голландцы производили официальное расследование. Такая драгоценность, объяснил мне один старик, сообщивший подробности удивительного мифа о Джиме, — он был писцом при жалком маленьком радже, — такая драгоценность, сказал он, вскидывая на меня свои подслеповатые глазки (из уважения ко мне он сидел на полу каюты), лучше всего сохраняется, если ее носит на себе женщина. Но для этого годится отнюдь не каждая женщина. Она должна быть молода и свободна от соблазнов любви (тут он скептически покачал головой) — и, однако, такая женщина действительно существует. Ему говорили о высокой девушке, к которой белый человек относится с великим почтением. Рассказывают, что белый человек проводит с ней почти целый день. Они открыто гуляют вместе, причем он просовывает ее руку под свою. Вот так! — самым необычным образом. Возможно, что это ложь, так как действительно такое поведение слишком необычно, но все же нет никаких сомнений в том, что на ее груди белый человек спрятал свой драгоценный камень.
ГЛАВА XXIX
Таково было объяснение вечерних прогулок двух влюбленных. Я часто гулял вместе с ними, всегда с неудовольствием вспоминая Корнелиуса, который считал себя оскорбленным в своем законном отцовстве и шнырял поблизости, кривя рот, словно готов был заскрежетать зубами. Но замечаете ли вы, как на расстоянии трехсот миль от телеграфных кабелей и морских почтовых путей засыхает и умирает жестокая утилитарная ложь нашей цивилизации, а ей на смену рождается фантазия, которая отличается бесполезностью, очарованием и по временам — глубоко скрытой истиной произведений искусства? Романтизм обрек Джима, наметил своей добычей, — таков единственно истинный штрих истории, которая во всех остальных отношениях является порождением фантазии. Он не скрывал своей драгоценности, — он чрезвычайно ею гордился.