Иоганн Гете - Собрание сочинений в десяти томах. Том седьмой. Годы учения Вильгельма Мейстера
К несчастью, ничего такого не происходило, и вновь он оставался наедине с собой; и когда он вновь перебирал в уме прошедшее, чем долее он обсуждал и всесторонне освещал одно обстоятельство, тем противнее и несноснее становилось оно. Это было его незадачливое верховенство, о котором он не мог вспомнить без горечи. Хотя он сразу же вечером того злосчастного дня обелил себя перед труппой, но сам не находил себе оправдания. Наоборот, в минуты уныния он приписывал себе всю вину целиком.
Себялюбие придает значительности не только нашим добродетелям, но и нашим порокам. Он пробудил доверие к себе, он управлял волей других и, руководимый неопытностью и смелостью, пошел впереди всех, но вот они столкнулись с угрозой не по силам. Громогласные и молчаливые укоры неотступно преследовали его, а после того, как он обещал потерпевшей от чувствительных утрат труппе не покидать ее, доколе с лихвой не возместит ей понесенные убытки, ему приходилось корить себя за новое удальство, за то, что он дерзнул взвалить на свои плечи беду, свалившуюся на всех. Случалось, он упрекал себя в том, что, уступив накалу страстей и требованию минуты, дал такое обещание; а случалось, он чувствовал, что протянутая им от чистого сердца рука, которую никто не удостоил взять, была лишь мелкой формальностью по сравнению с клятвой, в которую он вложил душу. Он обдумывал способы оказать актерам помощь, принести пользу и находил веские причины ускорить поездку к Зерло. Итак, он сложил свои пожитки и, не дожидаясь полного выздоровления, не слушаясь советов ни священника, ни хирурга, в странной компании Миньоны и старика поторопился бежать от бездействия, в котором его снова и слишком долго томила судьба.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Зерло встретил его с распростертыми объятиями, восклицая:
— Вас ли я вижу? Не ошибаюсь ли? Нет, вы мало или совсем не изменились. А ваша любовь к благороднейшему из искусств по-прежнему жива и сильна? Я так рад вашему приезду, что даже забыл о недоверии, которое пробудили во мне последние ваши письма.
Вильгельм в недоумении попросил объясниться подробнее.
— Вы поступили со мной не так, как положено старому другу, — отвечал Зерло — вы обратились ко мне, точно к важной персоне, которой можно без зазрения совести навязать никуда не годных людей. Участь наша зависит от мнения публики, а навряд ли ваш господин Мелина и его присные встретят у нас хороший прием.
Вильгельм попытался было вступиться за них, но Зерло перебил его, дав такую беспощадную аттестацию, что друг наш только обрадовался, когда разговор был прерван вошедшей в комнату женщиной, которую друг отрекомендовал ему как свою сестру Аврелию. Она приняла его самым дружелюбным образом, а беседа ее оказалась столь приятной, что он даже не приметил явственную печать скорби, придававшую особую значительность ее умному лицу.
Впервые за долгое время Вильгельм вновь почувствовал себя в своей стихии. Находя себе обычно в разговоре разве что снисходительных слушателей, теперь он был счастлив беседе с художниками и знатоками, которые не только вполне его понимали, но и давали ему назидательные ответы. С какой быстротой произвели они обзор новейших пьес! Как точно судили о них! Как умели взвесить и оценить суждение публики! С какой быстротой подхватывали мысль друг друга!
При сугубом пристрастии Вильгельма к Шекспиру разговор, естественно, перешел на этого писателя. Высказав живейшую надежду, что превосходные шекспировские пьесы составят эпоху в Германии, наш друг не замедлил заговорить о своем любимом «Гамлете», столь сильно занимавшем его воображение.
Зерло стал уверять, что, явись такая возможность, он давно поставил бы эту пьесу и сам охотно сыграл бы роль Полония. И с улыбкой присовокупил:
— В Офелиях недостатка не будет, лишь бы нам раздобыть самого принца.
Вильгельм не заметил, что Аврелии не понравилась шутка брата, и по своей привычке пустился в пространные поучения, как, он считает, надо играть Гамлета. Он подробно изложил им те свои выводы, о которых мы говорили выше, и всячески отстаивал свои взгляды, сколько бы сомнений ни выдвигал Зерло против его гипотезы.
— Ну, хорошо, — сказал тот под конец, — допустим, мы во всем согласились с вами; что, по-вашему, отсюда вытекает?
— Многое, всё! — заявил Вильгельм. — Представьте себе принца, каким я изобразил его. У него внезапно умирает отец. Честолюбие и властолюбие — страсти, ему не присущие; он мирился с тем, что он — сын короля; но лишь теперь вынужден он вглядеться в расстояние, отделяющее государя от подданного. Право на корону не было наследственным, и все же, проживи отец дольше, притязания его единственного сына стали бы прочнее и надежды на корону несомненнее. Теперь же, по воле дяди, невзирая на мнимые посулы, он сидит, что отстранен от власти, быть может, навсегда; он чувствует, что обездолен и благами и богатствами и отчужден от того, что с малых лет мог считать своей собственностью. Это дает первый толчок к безотрадному направлению его мыслей. Он чувствует, что значит не больше, а то даже и меньше любого дворянина; он выставляет себя слугой каждого, он не учтив и не снисходителен, нет, он унижен, он поневоле смотрит на людей не сверху вниз, а снизу вверх.
Прежнее его состояние представляется ему исчезнувшим сном. Напрасно дядя пытается его ободрить, изобразить его положение в ином свете; чувство своего ничтожества ни на миг не покидает его.
Второй удар, нанесенный ему, который поразил его глубже, сокрушил сильнее, было замужество матери. После кончины отца у него, преданного и нежного сына, оставалась мать; он думал вместе с вдовствующей королевой-матерью чтить героический образ великого усопшего; но вот он потерял и мать, и такая утрата хуже, чем смерть. Исчезло положительное представление благонравного дитяти о своих родителях; у мертвого тщетно искать помощи, а у живой — опоры. Она — женщина, и общее для ее пола имя — вероломство — относится и к ней.
Лишь теперь он сокрушен по-настоящему, лишь теперь по-настоящему осиротел, и никакое счастье в мире не заменит ему того, что он потерял. Он не рожден печальным и задумчивым, а потому печаль и раздумье для него — тяжелое бремя. Таким он появляется перед нами. Мне кажется, я ничего не примыслил, не преувеличил ни одной черты.
Взглянув на сестру, Зерло спросил:
— Скажешь, я неверно обрисовал тебе нашего друга? Начало положено неплохо, а дальше он еще и не то нам порасскажет и в чем только нас не уговорит.
Вильгельм клялся и божился, что хочет не уговорить, а убедить, и попросил еще минуту терпения.
— Постарайтесь поживее вообразить себе этого юношу, этого королевского сына, — воскликнул он, — вдумайтесь в его положение, а затем посмотрите на него в тот миг, когда он узнает о появлении отцовского призрака; будьте с ним в ту страшную ночь, когда высокородный дух сам является ему. Невообразимый ужас охватывает его. Он обращает свою речь к удивительному видению и, повинуясь его знаку, следует за ним, слышит его слова — в ушах звучит страшное обвинение против дяди, призыв к мести и настойчивая многократная просьба: «Помни обо мне!»
А после исчезновения призрака кого мы видим перед собой? Пышущего местью юного героя? Прирожденного государя, для которого счастье, что он призван покарать узурпатора? Нет! Оставшись один, потрясенный и удрученный, он обрушивает свой гнев на подлецов с низкой ухмылкой, клянется не забывать усопшего и заключает глубокомысленным вздохом:
«Разлажен жизни ход, и в этот ад
Закинут я, чтоб все пошло на лад!»[9]
Эти слова, на мой взгляд, дают ключ ко всему поведению Гамлета, и мне ясно, что́ хотел показать Шекспир: великое деяние, тяготеющее над душой, которой такое деяние не по силам. Вот, по моему разумению, идея, проходящая через всю пьесу. Здесь дуб посажен в драгоценный сосуд, которому назначено было лелеять в своем лоне только нежные цветы; корни растут и разрушают сосуд.
Прекрасное, чистое, благородное, высоконравственное создание, лишенное силы чувств, без коей не бывает героев, гибнет под бременем, которое ни нести, ни сбросить ему не дано; всякий долг для него свят, а этот тяжел не в меру. От него требуют невозможного, не такого, что невозможно вообще, а только лишь для него. Как ни извивается, ни мечется он, идет вперед и отступает в испуге, выслушивает напоминания и постоянно вспоминает сам, под конец почти теряет из виду поставленную цель, но уже никогда больше не обретает радости.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
В комнату вошли какие-то люди и прервали разговор. Это были музыканты, которые раз в неделю собирались обычно для домашнего концерта у Зерло. Он очень любил музыку и утверждал, что, не любя ее, актер никогда по-настоящему не постигнет и не почувствует своего собственного искусства. Подобно тому как легче и грациознее двигаешься по сцене, когда позами и жестами управляет, когда их направляет мелодия, так и актеру, исполняющему прозаическую роль, нужно мысленно так ее скомпоновать, чтобы не бубнить слова монотонно на собственный привычный лад, а разнообразить свою речь, должным образом соблюдая такт и размер.