Гертруд Лефорт - Венок ангелов
Я ответила, что и я того же мнения. Я сказала это совершенно спокойно: он вернул мне прежнее чувство непринужденности. Бессущностная пустота теряла в его присутствии свою силу – все вдруг словно обрело другую направленность, преобразилось, как во время нашего спектакля. Ему еще нужно кое-что обсудить со мной, продолжал он между тем. Прежде всего – материальную сторону, о которой я, вероятно, еще совсем не думала, ибо, насколько он меня знает, я принадлежу скорее к евангельским птицам небесным или полевым лилиям, которые не сеют, не жнут, не собирают в житницы. С материальной точки зрения – он имел в виду мое растаявшее в результате инфляции состояние – он находит предложение моего жениха воспользоваться гостеприимством его матери вполне разумным. И все же он полагает, что будет и в самом деле лучше, если я обрету собственное внешнее жизненное пространство – как предпосылку моего внутреннего жизненного пространства, которое, судя по всему, еще станет предметом ожесточенной борьбы. Заботясь о моей полной материальной независимости, он действует в соответствии с волей моего покойного отца и уже предпринял необходимые шаги в этом направлении. Что касается остального, то я непременно должна дать ему знать, если мне понадобится помощь или совет, а когда начнется следующий семестр, мы сможем видеться в университете…
Здесь я должна признаться, что, в силу своей принадлежности к «птицам небесным» и «полевым лилиям», я тогда недооценила великодушие своего опекуна. Зато, воспользовавшись случаем, я еще раз горячо поблагодарила его за все, чему он меня научил, и за помощь, которую он мне так часто оказывал.
Он ласково ответил:
– Да, да, я знаю, что вы кое-чему у меня научились, но, поверьте, это совсем нетрудно – учить такое юное и открытое существо, как вы. Вы воспринимаете все, что вам дают, с такой любовью, с такой бесконечной любовью!.. – Его голос при этом потеплел. – Что же касается помощи, то я, в сущности, ничем не мог вам помочь, ибо у меня есть всего лишь отзвук, эхо, всего лишь закат того, что вам и в самом деле помогает, как мы это с вами уже выяснили. Вы совершенно справедливо спросили меня: долго ли может продлиться закат?
Он произнес это спокойно, почти весело, и все же мне вдруг вспомнился его странно изменившийся взгляд тогда, на берегу Неккара, когда глаза его как будто сузились или затуманились бледной тенью какого-то дневного призрака.
– Ах, как я жалею, что задала этот вопрос! Не могу себе этого простить! – воскликнула я. – И я вам уже это говорила!
– Вам вовсе нечего прощать себе, – ответил он. – Вопрос был поставлен совершенно правильно. Великим закатом и в самом деле можно некоторое время жить, но только некоторое время – сам же он, великий закат, не может длиться долго, это противоречило бы его сути: когда он горит, солнце уже зашло.
Тем временем мы дошли до Старого моста. Я почувствовала под ногами его внезапный пологий взлет – «согретые любовью» камни мостовой я уже не могла различить в темноте. Увенчанные рыцарскими шлемами башни городских ворот перед мостом тоже погрузились во мрак. На другом берегу реки видна была лишь мерцающая пирамида огней, все очертания исчезли без следа.
– Вот видите, – продолжал он, – мы с вами сейчас идем от одного берега к другому, и это очень напоминает нашу эпоху: мы, так сказать, посредине пути, на мосту, и никто не видит другого берега и не знает, достигнем ли мы его.
Он остановился и посмотрел вниз, опершись на парапет, – это было приблизительно на том же месте, где я стояла вместе с Энцио в первый день по приезде в Гейдельберг. Шум потока, усиливаемый тишиной ночи, словно гигантской морской раковиной, рос и ширился под нами, вокруг темных опор моста. Пенные следы завихрений далеко тянулись над черной влажной бездной длинными серебряными волокнами, – казалось, будто поток, опутав древний мост блестящими канатами, пытается вырвать его и унести за собой в долину Рейна, над которой опять то тут, то там вспыхивали тревожные зарницы.
– Как река противится своей судьбе! – произнес мой опекун. – Как она восстает против нее. Но это ей не поможет!
Я знала: он думал в этот момент не о запруде, а о злых словах Энцио, что можно сковать и мысли, как Неккар. Неужели Энцио и в самом деле сломал, разбил крылатую уверенность его духа, как однажды разбил любящее сердце моей бабушки? Не поэтому ли творческий синтез, о котором студенты говорили, что профессор «и сам не знает решения этой задачи», действительно так и не состоялся?
– Если наша судьба подобна этой реке, – воскликнула я с волнением, – то пусть мое сердце будет мостом, который перенесет меня на другой берег! Этот мост крепок и упруг, как тот, что у нас под ногами, он никогда не обрушится. Я перенесу на тот берег все, что мне дорого.
– Боюсь, что обрушатся все мосты… – произнес он задумчиво.
– О, еще совсем недавно вы думали иначе!.. – сказала я, и сердце мое сжалось от боли. – Вы верили в возрождение нашего народа через его великую культуру! Но я давно знала, что в вас назревает какая-то перемена. Или я ошиблась?
– Нет, вы не ошиблись, – с готовностью откликнулся он. – Вы с самого начала понимали меня каким-то особым, странным, удивительным образом, не так, как понимают своего профессора студенты, а по-своему, непосредственно и непостижимо. Вы и сейчас правильно понимаете меня. Да, раньше я думал иначе, и со мной действительно произошла некая перемена, но импульс пришел не только с той стороны, которую вы имеете в виду. Вы ведь тоже меня кое-чему научили. Вы показали мне, как истинно живая христианская вера ведет себя по отношению к так называемому миру, то есть к остальным ценностям. Вы объемлете эти ценности с необыкновенной страстью и в то же время готовы пожертвовать ими ради веры, вы готовы пожертвовать ради нее даже своим личным человеческим счастьем, в то время как повсюду происходит обратное: каждый, не моргнув глазом, жертвует религиозными ценностями ради ничтожнейших вещей, даже не сознавая этого, – настолько они для него безразличны и чужды. Тайна же, с которой мы имеем дело, заключается в следующем: жертвуя Богом, человек в то же время жертвует и миром, измена религии неизбежно влечет за собой измену культуре. Западная культура жива лишь до тех пор, пока жива западная религия. Не культура есть опора религии, а религия есть опора культуры. Если погибнет религия, то непременно погибнет и культура – единственное свидетельство, которое она тогда еще будет в состоянии явить, и она явит его. Может быть, даже очень скоро. Она, как рухнувшее дерево, в падении обнажит корни, служившие ей источником силы, – ее падение положит конец всем сомнениям и заблуждениям относительно ее корней.
Так он никогда еще не говорил! Я чувствовала, что он делится со мной самым сокровенным. Быть может, он догадался о моем страстном желании хотя бы один-единственный раз открыто выказать ему свое понимание и решил теперь, в последние минуты, помочь этому желанию исполниться? Или ему самому перед лицом этого невиданного откровения нужна была чья-то сочувственная близость? А может, он в своем ясновидении почувствовал свершающуюся во мне метаморфозу однажды пережитого – от его слов на меня как будто повеяло чем-то роковым, что напомнило ту песчаную бурю на римском Форуме, после смерти моей драгоценной бабушки, когда для меня вдруг померкла вся красота мира?
– Однажды я уже пережила падение, о котором вы говорите, – сказала я; моя душа теперь тоже уподобилась раскрытым вратам. – Но потом, когда я стала христианкой, мне вновь было даровано все утраченное. Так же должно быть и с вами. Я хочу сказать, что для вас культура не может погибнуть безвозвратно: у вас есть сила, которая может ее спасти. Вы ведь еще христианин.
Он некоторое время молчал. Слышны были лишь его твердые спокойные шаги по гулкой мостовой тихой улочки, на которую мы свернули и где находилось мое новое жилище. Потом я вдруг почти физически ощутила его истинность как некий незримый, прозрачный свет в окружавшей нас тьме.
– Нет, этой силы у меня нет, – ответил он наконец просто. – Закат лишь озаряет своим величественным сиянием – для созревания плодов этот свет непригоден. Благоговение перед христианской верой и знание глубин этой веры никогда не заменит самой веры. Я не спасу культуру, но я погибну вместе с ней в полном сознании ее непреходящей ценности, так сказать, со знаменем в руках, отринув трусливые компромиссы. Существует еще и другое немецкое бюргерство, не то, которое так любит высмеивать ваш жених. Это бюргерство никогда не станет приспосабливаться к грядущему варварству, оно никогда не примет участия в планируемой измене духу, в отличие от другого, по праву высмеиваемого бюргерства, но оно и не в силах воспротивиться этому предательству. В борьбе с грубой, жестокой силой оно погибнет, потому что не умеет бороться низменными средствами и отвечать подлостью на подлость: его кажущаяся слабость есть на самом деле его тайная слава. И эту славу тоже оценят лишь немногие. Непонятое, отвергнутое, осужденное безумством целого мира, это другое немецкое бюргерство претерпит немыслимые страдания и в конце концов тихо покинет жилища, построенные отцами и дедами, как покинули мой дом образы из вашего спектакля, – это был поистине впечатляющий символ, к тому же в сочетании с этой странной песней!..