Август Стриндберг - На круги своя
На третий день он послал за врачом, потому что не мог теперь глотать даже воду. И тут в дверях возникла его фурия.
— Ты что, за врачом послал? А ты знаешь, сколько это стоит?
— Все дешевле, чем похороны, а кроме того, это может быть дифтерия, которая опасна для ребенка.
— Да разве ты думаешь про ребенка?
— Да, немножко.
Имей она возможность бросить его в море, она бы наверняка так и сделала. Но сейчас он был для нее всего лишь зачумленный. Ибо дитя, ее дитя оказалось в опасности.
— Я много пережил на своем веку, — прошептал он, — но еще ни разу не видал, чтобы в одном человеке было столько злости.
И он заплакал, наверное, в первый раз за двадцать лет, он плакал над человеческой подлостью, а может, над своей злосчастной судьбой и своим унижением.
Если судить объективно и бесстрастно, то он считал совершенно противоестественным, чтобы человек, отнюдь не последний в своем деле, мог без собственной в том вины жить настолько скверно, что даже служанка и та его жалела. А ведь с тех пор, как он поселился у родственников, за ним не водилось никаких грехов. Он даже и не пил, тем более что пить здесь было нечего. После его переезда сюда у него было несколько заметных успехов в театре. Но вместо того, чтобы хоть чем-то ему помочь, что вполне обычно при успехах, которые возвышают тебя в глазах близких, эти успехи лишь усиливали ненависть и напускное презрение.
Даже если он и пользовался гостеприимством богатых родственников, это вовсе не должно было тяготить его, ибо в конце концов он был законным наследником половины их добра. Но теперь, при разгоревшейся ненависти, ему дали понять, что все это стоит денег, и потребовали уплаты.
И снова его пронзила мысль, будто все это не может быть просто так, будто какая-то незримая рука распоряжается его судьбой.
Даже то обстоятельство, что деньги на дорогу Бог весть почему до сих пор не пришли, он счел знаком свыше, чтобы продлить его страдания.
А вот то, что и другие письма, которых он ждал, тоже не приходят, он объяснял кознями своей жены. Она перехватывает почтальонов, она написала в почтовое отделение, и все это — с единственной целью напакостить.
Ни во что не веря, он впал, однако, в религиозное исступление. Он чувствовал, как увязает в этой среде, где все пропитано материальными интересами, где неприкрыто выступает животное начало: продукты питания, а рядом экскременты, кормилицы, которых воспринимают здесь как дойных коров, кухарки и гниющая зелень, дискуссии о выставлении напоказ телесных отправлений, которые обычно принято скрывать. Внезапный ливень залил коридор и комнаты, отвести воду никак не удавалось, дом начал гнить. Погибал и сад, он больше не ухаживал за ним.
И тут ему захотелось уехать прочь, далеко-далеко прочь, к свету и чистоте, к миру, любви и примирению. Он снова вернулся к своей давней мечте о монастыре, где под защитой монастырских стен он будет огражден от мирских искушений и грязи, где он сможет забыть и быть забытым. Не хватало лишь веры, и не хватало смирения.
Идея касательно монастыря давно уже мелькала в литературе, в Берлине даже шла речь об основании внеконфессионального монастыря для интеллигенции, ибо ей в эпоху, когда на передний план вышла экономика и промышленность, в атмосфере материализма, который они сами же ранее позволяли себе проповедовать, вообще некуда податься. Теперь он написал своему другу в Париж касательно основания такого монастыря. Он даже набросал план будущего строения, разработал устав, изложил некоторые подробности совместного проживания братьев и предстоящие расходы. Все это происходило в августе 1894 года. Целью же пребывания в монастыре было воспитание сверхчеловека путем аскетизма, медитации и занятий наукой, литературой и искусством. Религию он не упоминал, потому что не знал, какая это будет религия и будет ли вообще хоть какая-нибудь.
Жена почувствовала, что он заметно удаляется от нее, но полагала, будто мыслями он в Париже, с его вольницей и развлечениями, театрами и кафе, галантными похождениями и жаждой денег. Она боялась этих мыслей и в то же время завидовала ему. А что до его исторических штудий, то высокомерная усмешка сразу исчезла, едва он получил письма со словами одобрения от очень крупного немецкого и весьма известного французского авторитетов и в оправдание был вынужден их показать. Но коль скоро критиковать его идеи после этого стало невозможно, спор перенесли в другую плоскость, его начали терзать ехидными вопросами, в частности о том, сколько же он зарабатывает своими историческими штудиями.
После этого родственники зазвали к нему врача, чтобы обследовать его и сбить с него спесь. Приходили какие-то старухи, задавали какие-то вопросы.
Когда жена сердилась на него, она всем и каждому выдавала те маленькие тайности, которые были у ее мужа, а также припоминала слова, которые муж в минуты раздражения говорил о стариках. Потом она всякий раз раскаивалась, но было уже слишком поздно. Покой исчез, и ничто не могло остановить надвигающийся шторм.
Когда у него появлялись деньги, он предлагал родственникам внести их в общий семейный котел. Но подобная неотесанность только вызывала возмущение: как это он осмеливается предлагать богатой родне плату за приглашение пожить у них. Зато когда денег у него не было, те же родственники в его присутствии весьма недвусмысленно причитали по поводу того, как все нынче дорого, и пересылали ему счета от врача. Иными словами, бороться с этой необузданной человеческой несправедливостью было просто невозможно.
Часто он собирался уйти пешком, отыскать где-нибудь земляков и с их помощью двинуться дальше. Но при каждой очередной попытке он поворачивал с полпути, словно его заколдовали и приковали к маленькому острову, где стояла его хижина. Ему довелось пережить здесь и хорошие часы, и память о них цепко держала его, тем более что к благодарности за прошлое примешивалась любовь к ребенку; тот хоть и жил рядом с ним, но оставался невидим для него, однако при всем при том именно малышка была тем клейстером, к которому он прилип крыльями.
Как-то раз он затеял долгую прогулку по великолепным заливным лугам, где обычно паслись косули, где ракетами вылетали из кустов фазаны, чьи отливающие металлом перья вспыхивали звездным дождем, где аисты ловили рыбу в трясине, где иволги кричали в тополях. Здесь он чувствовал себя отменно, это была пустынная местность, ни один человек не рискнул здесь поселиться из страха перед большим паводком.
Здесь он бродил три четверти года, каждое утро, в полном одиночестве. Даже жена не должна была его сопровождать. Он хотел сохранить эти луга для себя, смотреть на них исключительно своими глазами, не слышать ничьего голоса. Когда он снова видел этот горизонт, у него не возникало воспоминаний о какой-нибудь другой персоне, кроме его собственной.
Здесь он снова находил себя самого, именно себя, а не кого-нибудь другого. Здесь у него возникали великие мысли, здесь он творил свои молитвы. Совершенно непонятные события минувших дней, глубокие страдания, испытанные за это время, заставили его заменить слово «пустыня» на слово «Провидение», давая этим понять, что некая сила направляет его шаги. Теперь он начал называть себя провиденциалистом, чтобы обрести хоть какое-то название, другими словами, он уверовал в Бога, не умея, впрочем, сколько-нибудь удовлетворительно объяснить, что это вообще значит.
А сегодня его одолела тоска, словно он собирался сказать «прости-прощай» этим лугам и кустам. Он смутно предвидел, что ему грозит нечто, чего он боялся.
Вернувшись домой, он застал свое жилище пустым. Жены не было, ребенка тоже.
Когда он начал расспрашивать служанку, которая в конце концов появилась, та лишь ответила дерзким тоном:
— А фру уехала.
— Куда?
— В Оденсе.
Он не знал, верить этому или нет. Но тишина и пустота вызвали у него приятное чувство. Теперь он мог дышать не отравленным воздухом, наслаждаться одиночеством, и с истинной буддистской невозмутимостью он сел за работу. Чемодан уже был уложен, а деньги должны были прийти со дня на день.
Давно миновал полдень. Выглянув в окно, он заметил непривычную тишину, объявшую большой дом. И нигде никого из родственников. А вот служанка носилась как угорелая туда и обратно, словно для отчета.
Один раз она спросила, не угодно ли господину чего-нибудь.
— Мне ничего не угодно, — ответил он.
И это была чистая правда, потому что его последнее желание освободиться от всей этой суеты исполнилось, причем ему это не стоило никаких трудов. Он в одиночестве поужинал и при этом отменно себя чувствовал. Не вставая из-за стола, закурил трубку. Душа его наслаждалась счастливым равновесием, готовая склониться туда, куда он сам пожелает. Он даже боялся чего-нибудь пожелать из страха, что это может вызвать какие-то последствия.