Джозеф Конрад - Прыжок за борт
ГЛАВА XXVI
Дорамин был одним из самых замечательных людей своей расы. Для малайца он был очень толст, но не казался жирным: он был внушителен, монументален. Это неподвижное тело, облеченное в богатые материи, цветные шелка, золотые вышивки; эта огромная голова с красным тюрбаном; плоское, большое, широкое лицо, изборожденное морщинами; глубокие складки, начинающиеся у широких ноздрей и окаймляющие рот с толстыми губами, мощная, как у быка, шея, высокий морщинистый лоб над пристальными гордыми глазами — все вместе заставляло всегда помнить этого человека. Его неподвижность (опустившись на стул, он редко шевелился) казалась исполненной достоинства. Никогда не слыхали, чтобы он повысил голос. Он говорил хриплым властным шепотом, слегка заглушённым, словно идущим издалека. Когда он шел, два невысоких, коренастых воина, обнаженных до пояса, в белых саронгах и черных остроконечных шапках, поддерживали его под локти; они опускали его на стул и стояли за его спиной, пока он не выражал желания подняться; медленно, словно с трудом, он поворачивал голову, и тогда они его подхватывали под мышки и помогали встать. Несмотря на это, он ничуть не походил на калеку; наоборот, во всех его медленных движениях словно просачивалась какая-то мощная, спокойная сила. Считалось, что по вопросам управления он советовался со своей женой, но, насколько я знаю, никто не слыхал, чтобы они когда-нибудь обменялись хотя бы одним словом. Сидя друг против друга, они всегда молчали. Внизу, в лучах заходящего солнца, они могли видеть леса, темное спящее зеленое море, простирающееся до фиолетово — пурпурной цепи гор, блестящие извивы реки, похожей на огромную серебряную букву S, коричневую ленту домов вдоль обоих берегов, вздымающиеся над ближними вершинами деревьев два холма-близнеца.
Они были очень непохожи друг на друга: она — легкая, худощавая, живая, словно маленькая колдунья, матерински хлопотливая даже в минуты отдыха; он — огромный и грузный, как высеченный из камня монумент, великодушный и жестокий в своей неподвижности.
А их сын был замечательный юноша. Он родился у них поздно. Может быть, он был старше, чем казался. В двадцать четыре, двадцать пять лет человек не так уж молод, если в восемнадцать он стал отцом семейства. Входя в большую высокую комнату, стены которой были обиты тонкими циновками, а потолок затянут белым холстом, — в комнату, где сидели его родители, окруженные почтительной свитой, он подходил прямо к Дорамину, чтобы приложиться к величественно протянутой руке, а затем становился возле стула своей матери. Думаю, что они его боготворили, но ни разу я не заметил, чтобы они подарили его взглядом. Правда, то были официальные приемы. Обычно комната бывала битком набита. Нет у меня слов описать торжественную церемонию приветствий и прощаний, глубокое уважение, выражавшееся в жестах, освещавшее лица и звучавшее в заглушённом шепоте.
— На это стоит посмотреть, — уверял меня Джим, когда мы переправлялись обратно через реку.
— Они — словно люди из книг, не правда ли? — торжествующе сказал он. — А Дэн Уорис, их сын, лучший друг, какой у меня когда-либо был, не считая вас. Мистер Штейн назвал бы его хорошим «боевым товарищем». Мне повезло. Ей-богу, мне повезло, когда я, задыхаясь, на них наткнулся… — Он задумался, опустив голову, потом добавил: — Конечно, и я не проспал своего счастья, но… — Он приостановился и прошептал: — Казалось, оно мне выпало. Я сразу понял, что должен делать…
Несомненно, счастье выпало ему — пришло через войну, что вполне естественно, ибо власть, доставшаяся ему, была властью творить мир. Не думайте, что он сразу увидел, что он должен делать. В момент его появления в Патюзане община Буги находилась в самом критическом положении.
— Все они боялись, — сказал он мне, — а я ясно понимал, что им следует немедленно что-то предпринимать, если они не хотят погибнуть один за другим от руки раджи или шерифа.
Но было недостаточно понять. Когда он утвердился в своей мысли, ему пришлось внедрять ее в умы людей, преодолевая заграждения, воздвигнутые страхом и эгоизмом. Наконец, он ее внедрил. Но и этого оказалось мало. Он должен был подумать о средствах выполнения. Он выработал смелый план, но дело его лишь наполовину было сделано. Свою веру он должен был вдохнуть в людей, которые по каким-то скрытым и нелепым основаниям колебались; ему пришлось примирить завистников, доводами сломить бессмысленное недоверие. Если бы не авторитет Дорамина и пламенный темперамент его сына, Джим потерпел бы неудачу. Дэн Уорис первый в него поверил; между ними завязалась дружба, та странная, глубокая дружба между цветным и белым, когда расовое различие как будто тесно спаивает двух людей. О Дэне Уорисе его племя с гордостью говорило, что он умеет сражаться, как белый. Это была правда: он отличался большой личной храбростью, и склад ума у него был европейский. Иногда вы встречаете таких людей и удивляетесь, неожиданно подметив знакомый уклон мысли, ясный ум, волю и выдержку, проблеск альтруизма.
Маленького роста, но пропорционально сложенный, Дэн Уорис держал себя с достоинством, вежливо и свободно, а темперамент у него был огненный. Его смуглое лицо с большими черными глазами было выразительно, а в минуты отдыха задумчиво. Он был молчалив, твердый взгляд, ироническая улыбка, вежливо сдержанные манеры, казалось, говорили о большом уме и силе. Такие люди обнажают пришельцам с Запада, часто скользящим по поверхности вещей, скрытые возможности тех рас и стран, на которых лежит тайна бесчисленных веков.
Он не только доверял Джиму, он его понимал, — в это я твердо верю. Я упомянул о нем, ибо он произвел на меня большое впечатление. Его — если можно так сказать — язвительное спокойствие и сочувствие стремлениям Джима меня пленили.
Если Джим верховодил, то Дэн Уорис захватил в плен своего вождя. Действительно, Джим-вождь был пленником. Страна, народ, дружба, любовь казались его стражами. С каждым днем прибавлялось новое звено к цепи этой странной свободы. В этом я убеждался по мере того, как узнавал его историю.
История! Разве я о ней не слышал? Я слушал его рассказы и на стоянках и во время путешествия (Джим заставил меня обойти всю страну в поисках невидимой дичи). Многое рассказал он мне на одной из двух вершин-близнецов, куда мне пришлось взбираться последние сто футов на четвереньках. Наш кортеж — от деревни до деревни нас сопровождали добровольные спутники — расположился тем временем на ровной площадке, на полпути до вершины холма, и в неподвижном вечернем воздухе поднимался снизу запах костра и нежно щекотал нам ноздри, словно какой-то редкий аромат. Поднимались и голоса, удивительно отчетливые и бесплотно ясные. Джим уселся на ствол упавшего дерева и, вытащив свою трубку, закурил. Вокруг нас пробивалась новая трава; под колючим валежником виднелись следы производившихся здесь земляных работ.
— Все началось отсюда, — сказал Джим после долгого молчания.
На расстоянии двухсот ярдов от нас, на другом холме, отделенном пропастью, я увидел проглядывавшие кое-где высокие почерневшие колья — остатки неприступных укреплений шерифа Али.
И все же укрепления были взяты, — такова была идея Джима. Он втащил на вершину этого холма старую артиллерию Дорамина: две ржавых железных семифунтовых пушки и много маленьких медных пушек. Но медные пушки знаменуют собою не только богатство: если забить им жерло ядром, они могут послать его на небольшое расстояние. Задача заключалась в том, как поднять их наверх.
Джим показал мне где он укрепил канаты, объяснил, как он устроил примитивный ворот из выдолбленного бревна, вращавшегося на заостренном колу, наметил трубкой линию, где велись земляные работы.
Особенно труден был подъем на высоту последних ста футов. Вся ответственность лежала на нем: в случае неудачи — он бы поплатился головой. Он заставил военный отряд работать всю ночь. Вдоль всего склона пылали огромные костры, «но здесь, наверху, — пояснил Джим, — людям приходилось двигаться в темноте». С вершины люди, работавшие по склону холма, казались суетливыми муравьями. В ту ночь Джим то и дело спускался вниз и взбирался наверх, словно белка, ободрял и руководил работой вдоль всей линии.
Старый Дорамин приказал внести себя вместе с креслом на холм. Они опустили его на ровную площадку в двухстах футах от вершины, и здесь он сидел, освещенный большим костром.
— Занятный старик, настоящий старый вождь, — сказал Джим. — Глазки у него маленькие, острые; на коленях он держал пару кремневых пистолетов — замечательное оружие из эбенового дерева, в серебряной оправе, с чудесными замками, а по калибру они походили на старые мушкетоны. Кажется, подарок Штейна… в обмен за кольцо. Раньше они принадлежали старому Мак-Нейлю. Одному богу известно, где старик их раздобыл. Так-то Дорамин сидел совершенно неподвижно, костер ярко пылал за его спиной, люди шныряли вокруг, кричали, тянули канат, а он сидел торжественно — самый внушительный старик, какого только можно себе представить. Немного было бы у него шансов спастись, если бы шериф Али выпустил на нас свое войско и растоптал моих парней. Как бы то ни было, но он поднялся сюда, чтобы умереть, если дело примет дурной оборот. Я содрогнулся, когда увидел его здесь, неподвижного, словно скала. Но, должно быть, шериф счел нас безумцами и не потрудился пойти и посмотреть, что мы тут делаем. Никто не верил, что можно это сделать, думаю, даже те парни, что, обливаясь потом, тянули канат, не верили!