Ромен Роллан - Очарованная душа
Еще язык его не справлялся с целой фразой, а ум уже имел свои тайники, свои запретные ящички, и ключ к ним он прятал от всех. Бог его знает, что он там прятал! Вероятно, свои суждения о людях, обрывки мыслей, беспорядочное нагромождение образов, ощущений, любимых слов. Он еще не знал, что означают эти слова, но ему нравился их звук, и он твердил их в своих певучих монологах, не имевших ни начала, ни продолжения, ни конца.
У него было отчетливое сознание, что он что-то скрывает, хотя он, быть может, еще и не знал, что именно. И чем больше окружающие старались узнать, о чем он думает, тем больше он хитрил, стараясь, чтобы они этого не узнали. Ему даже доставляло удовольствие сбивать их с толку: язычок его, такой же беспомощный, как ручонки, еще путал слова, а он уже пробовал лгать, морочить взрослых. Ведь как приятно доказывать и себе и другим свои права, потешаться над тем, кто хочет проникнуть в мир, тебе одному принадлежащий! Этот живой комочек, едва появившись на свет, уже безошибочным чутьем понимал, что такое «мое» и «твое»: «У меня есть хороший табак, но ты его не получишь». У него были в запасе только обрывки мыслей, но он уже воздвигал стены, чтобы скрыть их от глаз матери. Аннета, недальновидная, как все матери, была горда тем, что он умеет так твердо говорить "нет! ", что в нем так рано проявляется самостоятельная личность. Она с важностью заявляла:
– У него железная воля! И воображала, что это железо выковано ею. Но против кого же?
Прежде всего против нее самой, ибо для этой крохотной личности она была «не я», а чужой мир, – правда, живой, теплый, мягкий и полный молока, мир, который был полезен, в котором хотелось господствовать. Но все-таки – мир внешний. «Этот мир – не я, но он мне принадлежит. А я-я ничуть ему не принадлежу!..»
Нет, он ей не принадлежал! И Аннета уже начинала это чувствовать: кроха желала принадлежать только себе самой. Сын нуждался в ней, но и она нуждалась в нем, – малышу подсказывал это инстинкт. Быть может, инстинкт, подкрепленный эгоцентризмом, говорил ему, что мать нуждается в нем гораздо больше, чем он в ней, а значит, он имеет право этим злоупотреблять. И ведь это было верно! Он ей был гораздо нужнее, чем она ему...
«Ну что ж, справедливо это или нет, – эксплуатируй меня, маленькое чудовище! Все равно, как ни старайся, ты не сможешь долго обходиться без меня. Ты в моей власти. Вот я тебя кладу в ванночку. Протестуй, рыбка моя, сколько хочешь!.. Смотрите, какая негодующая мина! Этот человечек разевает рот, словно задыхается от оскорбленного достоинства, видя, что с ним обращаются, как с вещью. А вот я тебя все-таки переверну и еще раз!.. Боже, какая музыка!.. Ты будешь певцом, сыночек! Ну-ка, возьми еще раз верхнее „до“!.. Браво! Ты поешь, а я тебя заставлю плясать... Ну не безобразие ли так пользоваться твоей беспомощностью? Ах, гадкая мама!.. Бедный мальчик!.. Ничего, ты ей отомстишь, когда вырастешь... А пока протестуй! Вот не посмотрю на все твое достоинство и поцелую твой задик!..»
Он брыкался. Она заливалась смехом. Он был у нее в руках, но что толку? Ведь она распоряжалась только раковиной, а улитка уползала от нее в глубь своего убежища. И с каждым днем все труднее становилось поймать ее. Это была охота, увлекательная, как любовная борьба. Но все же охота, борьба, не дававшая передышки. Приходилось все время быть начеку.
Тысячи постоянных мелочных забот, которых требует ребенок, заполняют день. При всей своей несложности и однообразии они не оставляют места ни для чего другого. Ни на чем вне его, его одного, ум не может сосредоточиться. Самая быстрая мысль десять раз обрывается. Ребенок вытесняет все, этот кусочек мяса заслоняет от вас горизонт. Аннета об этом не жалела. Да у нее и времени не оставалось для сомнений.
Она жила в состоянии постоянного утомления и озабоченности, и это состояние, вначале для нее спасительное, с каждым днем все заметнее переходило в смутное чувство изнеможения. В такие периоды жизни у человека тают силы, а душа блуждает, как лунатик, и, вдруг проснувшись, не знает, куда идти. Однажды Аннета проснулась с ощущением этой усталости, накопившейся за много месяцев. И неуловимая тень омрачила радость, которая жила в ней.
Ей хотелось верить, что это только физическое переутомление. И, чтобы убедить себя в том, что счастье ее неизменно, она стала проявлять его слишком бурно. В особенности на людях: она словно боялась, что другие заметят то, чего она не хотела видеть. А когда она оставалась одна, после неумеренной веселости наступал упадок сил. Что это было – печаль?
Нет. Непонятное томление, глухое беспокойство, чувство какой-то неудовлетворенности, которое она старалась отогнать. Аннета ничего не ожидала от внешнего мира – пока она еще обходилась без него, – но она страдала оттого, что какие-то стороны ее натуры не находили себе применения. Бездействовала уже давно и какая-то часть ее умственных способностей, а это нарушало внутреннее равновесие. Лишенная общения с людьми, предоставленная всецело себе самой, Аннета чувствовала, что душу ее начинает щемить тоска, и пыталась заглушить ее чтением, надеясь, что книги заменят ей людей. Но книги лежали раскрытыми все на той же странице: мозг ее отвык от усилий, разучился следить за разворотом цепи слов. Вечная забота о ребенке, беспрестанно врываясь в ее мысли, нарушала их ход, отвлекала внимание, только раскачивала дремлющее, ослабленное сознание, как привязанную у берега лодку, которая пляшет на волнах и не может ни двинуться вперед, ни стоять на месте. Вместо того чтобы бороться с этим, Аннета сидела взаперти, предаваясь сонным мечтам над раскрытой книгой, или старалась заглушить тоску взрывами бурной нежности и дурашливой болтовней с ребенком. Наблюдая, как она тщетно пытается истратить на малыша весь запас своей разносторонней душевной энергии, Сильвия говорила ей:
– Тебе следует чаще выходить, делать гимнастику, много гулять, как прежде.
Аннета, чтобы отделаться от нее, обещала чаще выходить, – и не двигалась с места. На то была причина, которую она хранила про себя: она боялась встреч с прежними знакомыми и обидных проявлений холодной отчужденности. Такова была внешняя причина, которую она приводила самой себе. В другое время ее ничуть не трогали бы эти мелочные обиды. Теперь же у нее появилось стремление избегать всякого соприкосновения с людьми – признак неврастении. Но тогда почему бы не уехать из Парижа, не поселиться в деревне, как ей советовала Сильвия? Аннета не возражала против этого, но ничего не предпринимала: нужно было на что-то решиться, а ей не хотелось выходить из своего сонного оцепенения.
И она мирилась с тем, что дни уплывали без малейших волнений, бездеятельные и тихие, как море в штиль перед отливом. То был перерыв, кажущаяся остановка в вечном ритме жизни. Дыхание приостановилось. Радость уходит на цыпочках. Бесшумными шагами приближается горе. Его еще нет, но уже nescio quid <Что-то (лат.).> предупреждает: «Не шевелись!.. Оно у дверей!»
Горе пришло. Но совсем не то, какого ждали. Напрасно пытаемся мы заранее представить себе грядущее счастье или горе. То и другое приходит всегда в совсем ином, неожиданном обличье.
Однажды ночью, когда Аннета витала где-то между небом и землей, на грани счастья и душевного мрака, плыла в царство сна, не сознавая, находится ли она по ту или по эту его сторону, она вдруг почуяла опасность.
Еще не зная, какая это опасность и откуда эта опасность надвигается, мать собиралась с силами, чтобы броситься на помощь к спавшему рядом мальчику. Сознание ее, настороженное и во время сна, уже подсказало ей, что ребенку что-то угрожает. Она преодолела дремоту и с беспокойством прислушалась. Да, она не ошиблась, не могла ошибиться! Ведь даже в глубоком сне она чуяла всегда малейшую перемену в дыхании любимого малютки.
Он дышал часто и неровно, и Аннета в силу какой-то таинственной телесной связи с ним почувствовала, что и ей стало трудно дышать. Она зажгла свет и склонилась над колыбелью. Мальчик не проснулся, но сон его был беспокоен, он метался. Мать утешило то, что личико у него не было красно.
Потрогав его, она заметила, что кожа суха, а ручки и ножки холодные. Она укрыла его потеплее, и он как будто успокоился. Еще несколько минут она наблюдала за ним, потом потушила свет, мысленно уверяя себя, что это пустая тревога. Но скоро дыхание ребенка опять участилось и стало прерывистым. Аннета, сколько могла, обманывала себя.
«Нет, он дышит ничуть не тяжелее, это мне так кажется от волнения...»
И она заставляла себя лежать неподвижно, как будто внушая ребенку свою волю. Но сомнений уже быть не могло – ребенок дышал все чаще, начиналось удушье. Вдруг он закашлялся и, проснувшись, заплакал. Аннета вскочила, взяла его на руки. Мальчик весь горел, личико было бледно, губы приняли лиловатый оттенок. Аннета обезумела. Разбуженная тетушка Викторина тоже всполошилась. Вдобавок ко всему в тот день телефон у них был выключен из-за ремонта сети, и невозможно было вызвать врача. А поблизости не было ни одной аптеки. Дом их на Булонской набережной стоял уединенно, и у служанки не было ни малейшей охоты идти по пустынным улицам в такой поздний час. Приходилось ждать до утра. А признаки болезни становились все заметнее. Было от чего потерять голову! И Аннета была близка к этому, но, понимая, что голову терять нельзя, она ее не теряла.