Алексей Толстой - Собрание сочинений в десяти томах. Том 3
– Стой! стой! Работай правым поводом, разиня!.. В конюшне, в холодке, Клопик остановился. Никита,
горячий от стыда, соскочил, взял его за повод и повел к выходу, шепча хитрому меринку:
– Свинья, настоящая свинья, дурак несчастный!.. Клопик весело кивал челкой. Сергей Иванович сказал, подходя:
– Садитесь, я его проведу. Меринишка какой хитрящий. Не хотится ему работать, а хотится в холодке стоять.
Наконец Клопика обуздали, и Никита гарцевал на нем собачьим галопом вдоль скотных дворов.
Сергей Иванович надел шапочку с перьями, обсыпанные мукой перчатки, сел на козлы и крикнул сурово:
– Пускай!
Артем, державший под уздцы Лорда Байрона, отскочил в сторону, и тройка, рванувшись и стуча по доскам, вылетела из каретника, сверкая лаком и медью коляски, кидая свежими комьями с копыт пристяжных, заливаясь подобранными бубенцами, – описала по зеленому двору полукруг и стала у дома.
С крыльца спустилась Александра Леонтьевна в белом платье и, раскрывая белый зонтик, с тревогой смотрела на гарцевавшего вдалеке Никиту. Отец подсадил матушку в коляску, вскочил сам.
– Пошел!
Сергей Иванович приподнял вожжи. Караковые великолепные звери, просясь на тугих удилах, легко понесли коляску, простучали по мостику, пристяжные пошли в галоп, завились. Лорд Байрон, зная, что все это – шутки, прядал ушами. Матушка поминутно оглядывалась. Никита, пригнувшись, бросив поводья, во весь мах догонял тройку.
Он хотел лихо пролететь мимо, но Клопик рассудил, что это – лишнее, и когда поравнялся с коляской, то свернул на дорогу и пошел рысью, ровненько позади колес, в облаке пыли. Никакими силами его нельзя было ни приостановить, ни свернуть в сторону: все это он считал излишним, – ехать, так ехать по дороге, зря не задираться.
Матушка оглядывалась. Никита трясся, сжав рот, напряженно глядя между ушей лошади. От пыли тошнило, от Клопиной рыси перебултыхался живот.
– Хочешь в коляску?
Никита упрямо замотал головой. Отец, засмеявшись, сказал Сергею Ивановичу:
– Дай ходу!
Лорд Байрон наставил уши и пошел выкидывать железными ногами, пристяжные разостлались над травой, Клопик перешел в галоп, но коляска уходила, ион, рассердившись, скакал теперь что было силы – старался ужасно.
Отвратительное ощущение ровной рыси прошло, Никита сидел легко и крепко, свистел ветер в ушах, сбоку дороги ходили волнами зеленые хлеба, невидимо в солнечном свете пели простенькими голосами жаворонки… Это было почти так же хорошо, как у Фенимора Купера.
Коляска пошла шагом. Никита догнал ее и, отпыхиваясь, радостно глядел на отца.
– Хорошо, Никита?
– Чудесно… Клопик – удивительная лошадь…
В купальне
Рано поутру Василий Никитьевич, Аркадий Иванович и Никита шли гуськом по тропинке, в сизой от росы траве, на пруд – купаться.
Утренний дымок еще стоял в густых чащах сада. На поляне, над медовыми желтыми метелками, над белыми кашками, толклись легкими листиками бабочки, летела озабоченная пчела. В чаще сада ворковал дикий голубь, – закрыв глаза, надув грудку, печально, сладко ворковал о том, что точно так же все это будет всегда, и пройдет, и снова будет.
Пройдя по длинным хлопающим по воде мосткам в дощатую купальню, Василий Никитьевич раздевался в тени на лавке, похлопывал себя по белой волосатой груди, по гладким бокам, щурился на ослепительные отблески воды и говорил:
– Хорошо, отлично!
Его загорелое лицо с блестящей бородой казалось приставленным к белому телу. От отца особенно хорошо пахло здоровьем. Когда на ногу или на плечо садилась муха, он звонко шлепал ее ладонью, и на теле оставалось розовое пятно. Остынув, отец брал душистое мыло, очень легкое, не тонущее в воде, осторожно сходил по скользкой от зеленой плесени лесенке в купальню, – вода была ему по грудь, – и начинал шибко мылить голову и бороду, фыркая и приговаривая:
– Хорошо, отлично.
Вверху, над купальней, в солнечном синем свете, стояли мушки. Залетело коромысло, трепеща глядело изумрудными выпученными глазами на мыльную голову Василия Никитьевича и уносилось боком. Аркадий Иванович в это время поспешно и стыдливо раздевался, поджимая длинные пальцы на ногах, несколько кривоватых, отворял наружную дверцу купальни, оглядывался – не видит ли его кто-нибудь с берега, – басом говорил: «Ну-с, хорошо-с», – и бросался животом в пруд. Вода с плеском расступалась, взлетали с ветел испуганные грачи, а он плыл саженками, вилял под синеватой водой худым рыжеволосым телом.
Заплыв на середину пруда, Аркадий Иванович начинал перекувыркиваться, нырял и ухал, как водяное чудовище: «Ух-брррр…»
Никита сидел калачиком на смолистой лавке и поджидал, когда отец кончит мыться. Василий Никитьевич клал на лесенку мыло и мочалку, затыкал уши и окунался три раза – мокрые волосы у него прилипали, борода отвисала клином, весь вид становился несчастный, это так и называлось: «Делать несчастного Васю».
– Ну, поплыли, – говорил он, вылезал на наружные мостки, тяжело кидался в пруд и плыл по-лягушиному, медленно разводя руками и ногами в прозрачной воде.
Никита кувырком летел в пруд и, догнав отца, плыл рядом с ним, ожидая, когда отец похвалит: за это лето Никита ловко научился плавать, купаясь с мальчиками в Чагре, – умел боком, и на спине, и стоя, и колесом под водой. Отец говорил шепотом:
– Аркадия топить.
Они разделялись и плыли с двух сторон к Аркадию Ивановичу, который по близорукости не замечал окружения. Подплыв, они кидались к нему на саженках. Аркадий Иванович, взревев, начинал метаться, высовываясь по пояс, и нырял. Его ловили за ноги, – он больше всего на свете боялся щекотки. Но поймать его было нелегко, – чаще всего он уходил, и, когда Василий Никитьевич и Никита возвращались в купальню, Аркадий Иванович уже сидел на лавке в белье и очках и говорил с обидным хохотом:
– Плавать, плавать надо учиться, господа. Возвращаясь с пруда, обычно встречали Александру
Леонтьевну в белом чепчике и в мохнатом халате. Матушка, щуря глаза от солнца и улыбаясь, говорила:
– Чай накрыт в саду, под липой. Садитесь, не ждите меня, – булочки остынут.
Стрелка барометра
Василий Никитьевич вот уже несколько дней стучал ногтями по барометру и шепотом чертыхался, – стрелка стояла: «сухо, очень сухо». За две недели не упало ни капли дождя, а хлебам было время зреть. Земля растрескалась, от зноя выцвело небо, и вдали, над горизонтом, висела мгла, похожая на пыль от стада. Погорели луга, потускнели, стали свертываться листья на деревьях, и сколько Василий Никитьевич ни стучал в стекло барометра, – стрелка упорно показывала: «сухо, очень сухо».
Собираясь за столом, домашние не шутили, как прежде, – лица у отца и матушки были озабоченные; Аркадий Иванович тоже молчал, глядел в тарелку и время от времени поправлял очки, стараясь скрыть этим сдержанный вздох. Но у него была своя причина: Васса Ниловна, городская учительница, обещавшая приехать погостить в Сосновку, написала, что «прикована к постели больной матери» и надеется повидаться с Аркадием Ивановичем только осенью в Самаре.
Никита так и представлял эту Вассу Ниловну: сидит длинная унылая женщина в серой кофточке, со шнурком от часов, и одна нога ее прикована цепью к ножке кровати. В особенности в эти тусклые от сухой мглы, душные дни тоскливо было представлять себе городскую учительницу, сидящую у голой стены, у железной кровати.
За обедом Василий Никитьевич, выбивая пальцами полечку по краю тарелки, сказал:
– Если завтра не будет дождя, – урожай погиб. Матушка сейчас же опустила голову. Слышно было, как, точно в бреду, звенела муха в огромном окне, в том месте, где наверху полукруглые двойные стекла, никогда не протиравшиеся, были затянуты паутиной. Стеклянная дверь на балкон была закрыта, чтобы из сада не несло жаром.
– Неужели – опять голодный год, – проговорила матушка, – боже, как ужасно!
– Да, вот так: сиди и жди казни, – отец подошел к окну и глядел на небо, засунув руки в карманы чесучовых панталон, – еще один день этого окаянного пекла, и – вот тебе голодная зима, тиф, падает скот, мрут дети… Непостижимо.
Обед кончился в молчании. Отец ушел спать. Матушку позвали на кухню – считать белье, Аркадий Иванович, чтобы уж совсем стало скверно на душе, отправился один гулять в раскаленную степь.
В комнатах, в полуденной зловещей тишине, только звенели мухи, все вещи были словно подернуты пылью. Никита не знал, куда приткнуться. Пошел на крыльцо. Под мглистым, но особенно каким-то ослепительным белым светом солнца широкий двор был пустынен и тих, – все заснуло, замерло. От тишины, от зноя звенело в голове.
Никита пошел в сад, но и там не было жизни. Прожужжала сонная пчела. Не шевелясь, висели пыльные листья, как жестяные. На пруду, врезанная в тусклую воду, стояла лодка, грачи засидели ее белыми пятнами.