Фрэнсис Фицджеральд - По эту сторону рая
— Теперь вы меня видели, — сказала она спокойно, — и сейчас, вероятно, скажете, что мои зеленые глаза горят у вас в мозгу.
— Какого цвета у вас волосы? — спросил он тревожно. — Они ведь стриженые?
— Да, стриженые. А какого цвета — не знаю, — продолжала она задумчиво. — Меня столько мужчин об этом спрашивали. Наверно, какого-нибудь среднего цвета. На мои волосы никто не заглядывался, а вот глаза у меня красивые. Можете сказать что угодно, а я все равно знаю, глаза у меня красивые.
— Ответь мне на вопросы, Маделина.
— Я уж их все не помню… и зовут меня, между прочим, не Маделина, а Элинор.
— Как я сразу не догадался. Вы и на вид Элинор, у вас элиноровская внешность… ну, вы меня понимаете. В наступившем молчании они слушали дождь…
— За шиворот затекает, собрат помешанный, — сообщила она наконец.
— Ответьте на мои вопросы.
— Хорошо. Итак: фамилия — Сэведж, имя — Элинор, живу в большом старом доме, отсюда миля по дороге; ближайший родственник, которого в случае чего известить, — дед, Рамильи Сэведж; рост — пять футов четыре дюйма, номер на крышке часов — триста семь тысяч семьсот тринадцать, нос с изящной горбинкой, нрав — бесовский…
— А меня, — перебил ее Эмори, — где вы меня видели?
— Ах, вы, значит, один из тех мужчин, — отвечала она надменно, — для которых единственная интересная тема разговора, — они сами. Извольте, милейший, я как-то на прошлой неделе загорала за изгородью и слышу — по дороге идет человек и говорит таким приятно-самодовольным тоном:
Ночь зачахла, рассвет неизбежный
Предвещало движенье светил,(говорит)
Вдоль аллеи к нам призрачный, нежный (говорит)
Возникающий свет доходил.
Ну, я, конечно, высунулась из-за изгороди посмотреть, но вы, неизвестно почему, пустились бежать, так что я увидела только ваш прелестный затылок. Ага, говорю, вот мужчина, по которому многие девушки вздыхают, и так далее в лучшем ирландском…
— Понятно, — перебил Эмори, — теперь давайте дальше о себе.
— Хорошо. Я иду по жизни, доставляя людям сильные ощущения, сама же таковых почти не испытываю, разве что выдумаю себе кого-нибудь в такой вечер, как сегодня. Смелости, чтобы пойти на сцену, у меня бы хватило, но нет энергии. Чтобы писать книги, нужно терпение, его у меня тоже нет. И я ни разу не встретила мужчину, за которого могла бы выйти замуж. Впрочем, мне еще только восемнадцать лет.
Гроза понемногу стихала, лишь ветер дул с прежним нездешним упорством, и стог степенно раскачивался из стороны в сторону. Эмори был словно в трансе. Он чувствовал, что каждое мгновение бесценно. Никогда еще он не встречал такой девушки, никогда уже она не покажется ему в точности такой же. Он совсем не ощущал себя актером на сцене, что было бы естественно в столь необычной ситуации, — нет, скорее он чувствовал, что вернулся домой.
— Я только что пришла к важному решению, — сказала Элинор, опять помолчав, — потому я и здесь, и это, кстати, ответ на еще один ваш вопрос. Я решила, что не верю в бессмертие.
— Только-то? Как банально!
— Очень, — согласилась она, — и, однако же, огорчительно до противности. Я пришла сюда, чтобы промокнуть — стать как мокрая курица. Мокрые куры всегда отличаются ясностью мышления, — заключила она.
— Продолжайте, — вежливо сказал Эмори.
— Ну, темноты я не боюсь, так что надела плащ и резиновые сапоги и вышла из дому. Понимаете, раньше я всегда боялась сказать, что не верю в бога, — вдруг меня за это поразит молния, — но вот она я, здесь, и молния меня, конечно, не поразила, но главное то, что сегодня мне было не страшнее, чем в прошлом году, когда я верила в «христианскую науку»[25]. Так что теперь я поняла, что я — материалистка и такая же вещь, как вот это сено, а тут из леса появились вы, стали на опушке и трясетесь от страха.
— Это уже нахальство! — возмущенно вскричал Эмори. — Чего же мне было пугаться?
— Самого себя! — крикнула она так громко, что он подскочил. Она смеясь захлопала в ладоши.
— Друзья, друзья! Убейте совесть, как я! Элинор Сэведж, материолог, не бойся, не дрожи, не опаздывай…
— Но без души мне никак нельзя, — возразил он. — Не могу я быть только рациональным, а скопищем молекул быть не хочу.
Она наклонилась к нему, впиваясь в его глаза своим горящим взглядом, и прошептала с какой-то романтической одержимостью:
— Так я и думала, Жуан, этого и опасалась, — вы сентиментальны, не то что я. Я — романтичная материалисточка.
— Я не сентиментален. Я романтик не хуже вас. Ведь сентиментальные люди, как известно, воображают, что мгновение можно продлить, а романтики тешат себя уверенностью, что нельзя. (Это различие Эмори проводил не впервые.)
— Парадоксы? Я пошла домой, — сказала она с грустью. — Давайте слезать, до развилки дойдем вместе.
Они стали осторожно спускаться со своего нашеста. Она не приняла его помощи — сделав ему знак отойти, грациозно плюхнулась в мягкую грязь и посидела так, смеясь над собой. Потом вскочила, взяла его за руку, и они пустились по мокрому лугу, перепрыгивая с кочки на кочку. Каждая лужица словно искрилась небывалой радостью — взошла луна, и гроза умчалась на запад Мэриленда. Всякий раз, что Элинор касалась его, он холодел от страха, как бы не выронить волшебную кисть, которой воображение расцвечивало ее в сказочные краски. Он поглядывал на нее краем глаза, как и позже, на их прогулках, — она была прелесть и безумие, и он жалел, что ему не суждено до скончания дней сидеть на стоге сена, глядя на жизнь ее зелеными глазами. В тот вечер он был вдохновенным язычником, и, когда она серым призраком растворилась вдали на дороге, тихое пение поднялось от земли и сопровождало его до самого дома. Всю ночь в окно его комнаты залетали и кружились летние бабочки; всю ночь огромные звуки-призраки плыли в таинственном хороводе сквозь серебряную пыль, а он слушал, лежа без сна в светящейся тьме.
СЕНТЯБРЬЭмори выбрал травинку и стал сосредоточенно ее жевать.
— Я никогда не влюбляюсь в августе и в сентябре, — объявил он.
— А когда?
— На Рождество или на Пасху. Я чту церковные праздники.
— Пасха! — Она сморщила нос. — Фу! Весна в корсете.
— По-вашему, весне от Пасхи скучно? Пасха заплетает волосы в косы, носит строгий костюм.
— Стяни стопы ремнями сандалий,
Чтоб ярче при беге они сияли,
— негромко процитировала Элинор, а потом добавила: — Для осени День всех святых, наверно, лучше, чем День благодарения.
— Гораздо лучше. А для зимы неплох сочельник, но лето…
— У лета нет своего праздника, — сказала она. — Летняя любовь не для нас. Люди столько раз пробовали, что самые эти слова вошли в поговорку. Лето — это всего лишь невыполненное обещание весны, подделка вместо тех теплых блаженных ночей, о которых мечтаешь в апреле. Печальное время жизни без роста… Время без праздников.
— А Четвертое июля? — шутливо напомнил Эмори.
— Не острите! — сказала она, уничтожая его взглядом.
— Так кто же мог бы выполнить обещание весны? Она минуту подумала.
— Ну, например, провидение, если бы оно существовало, этакое языческое провидение… Вам бы следовало быть материалистом, — добавила она ни к селу ни к городу.
— Почему?
— Потому что вы похожи на портреты Руперта Брука.
В какой-то мере Эмори пытался играть Руперта Брука все время, что длилось их знакомство. Его слова, его отношение к жизни, к Элинор, к самому себе — все это были отзвуки литературных настроений недавно умершего англичанина. Часто Элинор сидела на траве, и ветер лениво играл ее короткими волосами, а хрипловатый ее голос пробегал по всей шкале от Грантчестера до Ваикики. В чтение стихов она вкладывала подлинную страсть. Они острее ощущали свою близость, не только духовную, но и физическую, когда читали, чем когда она лежала в его объятиях, а это тоже бывало часто, потому что они почти с самого начала были словно бы влюблены. Но был ли Эмори еще способен на любовь? Он мог, как всегда, за полчаса проиграть всю гамму эмоций, но даже в минуты, когда оба давали волю воображению, он знал, что ни он, ни она не могут любить так, как он любил однажды, — поэтому, вероятно, они и обратились к Бруку, Суинберну, Шелли. Спасение их было в том, чтобы придать всему красоту, законченность, образное богатство, протянуть крошечные золотые щупальца от его воображения к ее и тем заменить большую, глубокую любовь, которая была где-то совсем близко, но оставалась неуловимой, как сон.
Одно стихотворение — «Торжество времени» Суинберна — они читали снова и снова, и одно четверостишие из него звучало потом в его памяти всякий раз, когда теплыми летними ночами он видел светляков среди темных деревьев и слышал заунывный хор лягушек.