Генрих Манн - Диана
Она замолчала. «У меня плохая роль, — думала она. — Он может смирить меня именем идеала, которому я поклонялась». И она неуверенно улыбнулась.
Сан-Бакко заговорил, наконец, без гнева, с той далекой от практической мудрости высоты, на которой протекала его жизнь.
— Вы ставите крест над всей моей жизнью.
— Нет! Потому что она прекрасна.
— Но вы не верите в ее цель…
Она протянула ему руку.
— Я не могу иначе.
Он взял ее руку и поцеловал.
— И, тем не менее, я остаюсь вашим, — сказал он.
Вдруг он ударил себя по лбу.
— Но мы разговариваем! — воскликнул он. — Мы разъясняем друг другу свои мировоззрения, с гнусной газетой в руках, в которой какой-то негодяй осмеливается оскорблять вас, герцогиня! Вас! Вас!
Он взволновался, его бородка тряслась. Он забегал по комнате, закрывая себе уши и повторяя:
— Вас! Вас!
И останавливаясь:
— Ведь это невозможно! Мне кажется, я только теперь вижу, как это невероятно!
Воротник давил его; он пытался расширить его двумя пальцами. У него не хватало слов, наконец, он развернул Intransigeante и прочитал вслух статью, крича, запинаясь и захлебываясь.
— Добродушная женщина, строящая невинные козни для маленького переворота в своей совершенно неинтересной стране…
Сан-Бакко прервал себя и, возмущенный до слез, стал метать вокруг смелые, обвиняющие взгляды, как в парламенте, когда требовал к барьеру партии сытых. Его привыкший к команде голос оглушительно загремел:
— Да, это так! Мелочная зависть разъедает совершенно этих писак. Один из нас хочет быть гордым и сильным и бороться со злом: что изобретает писака, чтобы принизить стремящегося к высокому? Он называет его добродушным. Не очень хитрым, но зато добродушным. Как это естественно для него! Выслушаем этого умника до конца, тогда будет видно, за кем слово!
Он стал читать дальше, но вдруг запнулся. Герцогиня увидела, что он сильно покраснел, и руки его дрожат. Он дошел до строк о диване и герцогской короне. Буквы слились и стали неразборчивы, но Сан-Бакко не смел поднять от них глаз. Герцогиня тоже молчала: она отвернулась.
— Ему стыдно, — сказала она себе. — Ему стыдно за человека, который мог это написать или даже подумать. А когда я вспомню о времени, которое больше не существует для меня, то… он не прав, что стыдится.
— Положите, наконец, газету, — приказала она.
Он швырнул ее в угол. Затем скрыл смущение под вспышкой ярости.
— А! А! Вот это проявление духа! Это его честь! Это герои духа, которым нынче принадлежит власть. Больше власти, чем славному гению дела! Вот вам один из тех умников, которые насмешливо улыбаются, когда честный человек говорит о действии. Честь писак и говорунов — вы видите, что только ни уживается с ней. Но есть положения, — прерывающимся голосом крикнул он, — положения, в которых имеет значение только дух, сверкающий на острие шпаги!
Она потребовала:
— Не убивайте его! Я не хочу этого.
— Но я хочу это! — воскликнул он, весь выпрямившись и дрожа от волнения. И он исчез.
В продолжение одной секунды она колебалась.
— Сказать ли ему? Сказать ли, что он опять поступает, как Дон-Кихот, и что этот несчастный диван не фантазия! Тогда я причиню ему гораздо более мучительное страдание, чем шпага противника, которая вонзится ему между ребер.
И она отступила назад.
За дверью послышался шум раздраженных голосов. Сан-Бакко показался еще раз.
— Ваша передняя уже полна репортеров. Вы видите, что я прав, желая быстро покончить со всем этим. Пока я собственноручно выпроводил за дверь этих любопытных нахалов.
— Благодарю, — сказала она, кивая ему головой.
Она велела погасить люстру и осталась в полумраке, при свете двух свечей.
«Что хочет Делла Пергола? — размышляла она. — Зачем он дает себе труд быть моим врагом? Ведь настолько легче избегать друг друга и еще легче остаться добрыми друзьями. Значит, у него нет самообладания, и он неспособен благоразумно отказаться, а хочет вредить мне. Но чем? Смешным происшествием из жизни другой, бывшей знакомой. Неужели он, в самом деле, думает, что глубоко заденет меня этим? Мне кажется, я ставила его слишком высоко. Или он хочет создать на моем пути внешние затруднения? Для этого он должен был бы перенестись в будущее, этот бедный мыслитель, а не застрять у стоящего уже столько лет пустым дивана. И он должен был бы столкнуть кой-какие статуи с их пьедесталов в ленивые волны, в которых они, созерцают свои темные, сверкающие тела. Статуи!»…
Она замечталась.
«Они никогда не оскорбят меня похотью и низостью. Они не будут требовать от меня ничего, кроме того, чтобы я их любила, а сами дадут мне все, что у них есть. Они не обидят меня. Как ни тяжелы их бронзовые руки, я никогда не почувствую их. Я буду жить свободная и чуждая всему, вести за рог кентавра»…
Вдруг ей показалось, что портьера зашуршала. Она почувствовала, что кто-то ворвался в глубокий мрак. К стене жалось широкое, темное тело.
— Кто там? — спросила она.
Глухой голос ответил:
— Я, — и откашлялся: — Павиц.
— Что вам надо?
Павиц выступил из тени. Он приободрился и сказал с силой:
— Свершилось, герцогиня.
— Что?
— Преступник казнен.
— Он…?
— Мертв…
Она вздрогнула. «Мертв? И меня радует это? — спросила она себя. — Я не ненавидела его, пока он был жив. Но теперь, когда его нет, мне легко. Это правда. Глаза врага, прикованные к моей жизни, со временем нашли бы в ней грязные пятна. Лучше, что они закрылись. Зложелательство других ежедневно напоминает нам, что мы не одни и не совсем свободны. Оно непрерывно просачивается в нашу жизнь и отравляет ее. Лучше, что его убрали прочь».
— Так это свершилось? Уже? Но Сан-Бакко оставил меня лишь час тому назад.
— Это свершилось уже два часа тому назад, — глухо сказал Павиц.
— Два…
На этот раз она сильно испугалась.
Враг, напавший на нее сегодня вечером, не был живым? Он с ненавистью говорил о ней — и был мертв? Она говорила со своим другом о нем и о его нападках. Сан-Бакко хотел отомстить за нее и все это относилось к мертвецу.
— Но Сан-Бакко… — повторила она, теряясь от ужаса.
— Не Сан-Бакко… — объявил Павиц. — Я сам…
Она встала. В эту ночь свершалось слишком много странного. Она дрожала. Вдруг она сняла со свечи экран. Свет упал на лицо Павица; оно было распухшее, серое, с воспаленными веками, со спутанными седыми волосами.
«Этого человека я презирала и забыла, — думала она, — потому что он не дал заколоть себя вместо крестьянина. Но для меня — для меня рискнуть своей жизнью, на это он, значит, все-таки был способен? Все это время он был способен на это»?
Она быстро подошла к Павицу и протянула ему руку.
— Он пал в поединке с вами, Павиц?
Павиц нерешительно протянул свою руку. Его искусственная твердость поколебалась.
— Не в поединке, — пролепетал он. И после боязливой паузы, тяжело дыша: — Он убит.
Она отдернула руку, прежде чем он успел коснуться ее…
— Вы убили его.
В ответ послышалось совсем слабо:
— Поручил… убить.
Его голова упала на грудь. Герцогиня разразилась презрительным смехом. Он вздрогнул, сразу очнувшись. Он монотонно забормотал, проделывая руками множество коротких, жутких марионеточных движений.
— Вы хотели, чтобы я принес себя в жертву тогда, в тот день, с которого вы презираете меня… Когда закололи крестьянина. Я должен был принести себя в жертву. Теперь я сделал это. Я погибаю… погибаю, а вы смеетесь. Не смеялись ли вы всегда? Вы смеялись в ответ на все мои страдания. Что же странного, что вы смеетесь, когда я погибаю. Ведь вы так злы! Ведь вы не христианка!
Она спросила серьезно и мягко:
— Почему собственно, почему вы сделали это?
В это мгновение Павиц высоко держал голову. Он возмутился против своей госпожи, в первый раз с тех пор, как принадлежал ей. Он высказал ей в лицо всю горечь, весь свой разъедающий гнев. В свой последний час он чувствовал себя смелым. Последний час давал ему право на все, он освобождал его от стыда.
— Почему? — заговорил он. — Потому, что я любил вас, герцогиня. Потому, что я все еще принужден был любить вас. Потому, что во все годы моего унижения я никогда не забывал того мгновения, когда вы были моей.
— Вы все еще думали об этом? — с изумлением спросила она.
— Всегда, — сказал он, почти облагороженный искренностью своего чувства.
— Я смирился, — прибавил он, — потому что должен был это сделать. Но никогда в своих мыслях я не допускал, что может придти другой и занять мое место. Наконец, все-таки пришел этот Делла Пергола, и это взорвало меня, как будто меня оскорбили и задели в моих правах. Я мучительно ненавидел его, с болезненной, жалкой жаждой мести, как разбойника, уничтожившего мои последние надежды — мое последнее прибежище. О, надежды, у которых даже не было имени, так бессильны были они. Но он должен был перестать существовать, этот разбойник. Его сегодняшняя статья была для меня освобождением.