Гертруд Лефорт - Венок ангелов
– Это понятно, – ответил мой опекун с каким-то почти зловещим спокойствием. – Ведь между ним и тем, кого он называет бюргером, пережитком прошлого, все же существует некое сходство: они связаны исключительно голой полезностью друг для друга в достижении цели своего существования. Впрочем, Энцио сам это недавно признал, заявив, что лишь немногие из сегодняшних людей смогут воспротивиться его требованиям, если дело дойдет до серьезных перемен. Истинная иерархия людей начинается лишь по ту сторону полезности, там, где начинаются вечные ценности.
Зайдэ, очевидно не совсем поспевая за его мыслью, торопливо сказала, что любовь как раз и есть вечная ценность, и именно поэтому она отрицает вмешательство Церкви, которая может исказить ее непреходящий характер. Для нее самой брак – это естественная потребность человека, не нуждающаяся ни в какой религиозной подоплеке, более того – последняя ей, может быть, даже противопоказана. Но чтобы понять это, нужно иметь более тесную связь с реальной жизнью, чем у него, ее супруга. Она еще некоторое время говорила в том же духе. Я, утратив дар речи при виде этого внезапного перерождения, молча смотрела на нее, с невинной невозмутимостью провозглашающую истины, диаметрально противоположные всему, что она утверждала до этого.
Я вдруг отчетливо увидела, что мой опекун достиг границы своего терпения.
– Мне кажется, – произнес он с прежним спокойствием, от которого у меня все сильнее замирало сердце, – что мы с тобой в эту минуту как раз представляем собой нагляднейшую иллюстрацию того, до чего можно дойти в браке, свободном от какой бы то ни было ответственности перед Богом. А ведь именно о торжественном принятии этой ответственности и идет речь в выдвигаемых Церковью условиях, на которых настаивает Вероника. Что же касается ее переезда, то этот вопрос решен раз и навсегда: она хочет остаться в моем доме, и она в нем останется.
При этих словах он поднялся в знак того, что разговор окончен. У меня было такое чувство, что он больше не в силах выносить вида своей жены.
Она на несколько секунд как будто съежилась под сокрушительной мощью его взгляда, в котором теперь пылал прорвавшийся наружу гнев. Затем по лицу ее скользнула летучим призраком зловеще-торжествующая улыбка. Изящным, по-женски грациозным движением подавшись в сторону мужа, она, словно не услышав его последних слов и невозмутимо продолжая приводить аргументы в пользу моего переезда, сказала:
– И потом, друг мой, мне бы хотелось, чтобы ты наконец перестал смешить людей двусмысленностью своей заботы об этой девочке…
После этих слов воцарилось жуткое молчание. В то же время казалось, будто все вокруг бесшумно рухнуло и рассыпалось на куски. Затем мой опекун с силой оттолкнул от себя стул, на спинку которого он на секунду оперся, и произнес глухо и тяжело:
– Ну вот, теперь ты наконец благополучно достигла своей цели. Поскольку ты сама не смогла подарить мне ребенка, я теперь должен лишить себя ребенка, которого мне подарила судьба без твоего участия, – вот единственный смысл всех твоих речей, как это было всегда: единственный смысл всех твоих слов и поступков заключался в том, чтобы отнять у меня то, чего ты сама не можешь мне дать. А ты никогда не могла дать мне ничего, кроме чудовищного эгоизма твоего безграничного тщеславия.
Он повернулся – в этом движении было что-то горестно-щемящее – и направился к двери. Его крепкая фигура на секунду показалась вдруг не-устойчивой и слабой. Я опять услышала, как одиноко звучат его удаляющиеся шаги в гулких, пустых комнатах – казалось, сегодня этим звукам не будет конца. Но на этот раз у меня уже не было желания догнать его; я со всей отчетливостью поняла, что он уходит от меня навсегда: Зайдэ и со мной добилась того, чего хотела. Закрыв лицо руками, чтобы скрыть хлынувшие из глаз слезы, я молча выбежала из столовой.
Поднявшись к себе в комнату, я принялась трясущимися руками распахивать дверцы шкафов, выдвигать ящики комодов и лихорадочно упаковывать свои вещи. У меня не осталось ни тени сомнения в том, что я еще сегодня должна покинуть этот дом. После случившегося я не видела ни малейшей возможности продолжать какие бы то ни было отношения с Зайдэ; не было возможности и сохранить отношения с моим опекуном, – во всяком случае, на мой наивно-целомудренный взгляд, хотя все, что сказала Зайдэ, было основано на лжи и вымысле, взято из воздуха, но именно поэтому оно и обладало такой разрушительной силой! Если бы ее утверждения хоть как-нибудь были связаны с действительностью, то можно было бы еще защищаться, бороться, действовать, а так любая попытка оправдаться была обречена на провал, потому что объяснять или оправдывать было нечего! И тем не менее то, чего не было, приняло форму рока, изгнавшего меня из этого дома! Как же это могло стать возможным? Мной овладело чувство абсолютной беспомощности. Но самым потрясающим было для меня совсем не это – самым потрясающим было то, что мой опекун, с его мощным, гордым, благородным умом, оказался так же, как и я, беспомощен перед бессущностной пустотой, которую представляла Зайдэ. Или, может, его величие, гордость, благородство и обусловили его беспомощность? Неужели действительно существуют подлости, которым ни один благородный человек не в силах противостоять, потому что бороться с ними можно, лишь прибегая к тем же средствам? Неужели с этим благородством, этим внутренним величием все обстоит так же, как и с моей верой, о которой он сам говорил, что она действует лишь на того, кто ее имеет, а перед другими бессильна?
Меня жгло сознание, что все эти несчастья обрушились на моего опекуна из-за меня! Так же как борьба Энцио против его системы идей и ценностей до предела обострилась именно из-за ревности Энцио, из-за его досады по поводу моей причастности к этой системе, – так же и Зайдэ толкнуло на бесстыдный выпад только мое детское благоговение перед ее мужем. Но самым страшным было то, что она открыто сослалась на свое единодушие с Энцио. Получалось, что они оба были моими противниками! В этом и заключался весь ужас моего положения – оно настолько потрясло меня, что я то и дело застывала на месте с какой-нибудь вещью в руках, позабыв о сборах.
Через некоторое время появилась горничная, очевидно посланная Зайдэ на разведку. С беззастенчивым любопытством разглядывая мои раскрытые чемоданы, она спросила, не принести ли мне в комнату чашку чая. Я поблагодарила и отказалась. Еще через некоторое время, выставляя в коридор один из моих чемоданов, я услышала внизу голос Энцио. Он прощался с Зайдэ перед дверью гостиной, та что-то тихо ему говорила. Я замерла, словно парализованная, услышав, как он поднимается по лестнице. Когда он увидел меня, лицо его стало белым как полотно – такой реакции на произошедшее он не ожидал!
– Неужто тебе и в самом деле так тяжело расставаться с профессором?.. – спросил он растерянно.
– Да, мне очень тяжело расставаться с ним, Энцио. За что ты меня так наказал?..
Тут он вспыхнул и стал горячо и возмущенно оправдываться: это вовсе не он наказал меня, все это уже давно назрело, и теперь обстоятельства сложились так, что все произошло само собой. Ведь он же с самого начала предупреждал, что Зайдэ не станет долго терпеть меня в своем доме, а из-за моего злосчастного упрямства и решения отсрочить свадьбу мое пребывание в ее доме затягивалось на неопределенный срок. Она же надеялась на то, что мы вскоре поженимся.
Я сказала:
– Энцио, я сейчас имею дело вовсе не с Зайдэ, а с тобой. Она вполне определенно сослалась на тебя, на ваше полное единодушие. Но даже если бы она не сделала этого, я знаю: ты с ней заодно.
Он наконец не выдержал и признал мою правоту, хотя и попытался отвлечь меня от главного: да, он не станет отрицать, что рад был бы освободить меня от влияния профессора, поскольку тот в силу каких-то причуд пляшет под мою католическую дудку. Впрочем, они все одинаковы, эти либеральные ученые, они способны плясать под любую дудку и даже внушать другим, что это их собственная дудка, – они способны на все.
– Но ведь ты тоже способен на все, Энцио… – тихо возразила я. – Ты можешь даже позволить другим оскорблять меня, если это нужно для твоих целей.
Лицо его опять побелело. И в то же время в нем появилось выражение какого-то зловещего упрямства.
– Да, ты права, – сказал он. – Я тоже способен на все, если речь идет о тебе, – а речь идет о тебе! Я хочу, чтобы ты была моей, только моей! Я хочу, чтобы ты стала моей как можно скорее, и ты станешь моей – только моей, и ничьей больше!
Он неистово рванул меня к себе, как в ту лунную ночь в парке, но на этот раз мне не удалось вырваться из его рук, мне пришлось покорно переждать этот ураган – я только словно окаменела под его поцелуями.
Он вдруг разжал объятия.
– Да что же ты за бесплотное и бескровное существо?!. – воскликнул он. – Неужели тебе совершенно недоступна та любовь, которой я жду от тебя?