Оноре Бальзак - Воспоминания двух юных жен
Заканчивая письмо, я молю Бога, чтобы он надоумил тебя приехать хоть на денек к нам — ты узнала бы тогда, что такое семья с ее несказанными радостями, которые постоянны и вечны, ибо неподдельны, просты и послушны природе. Но увы! Мой разум не в силах побороть твое заблуждение — ведь оно делает тебя счастливой! У меня слезы наворачиваются на глаза, когда я думаю об этом. Я искренно верила, что за несколько месяцев супружеской жизни ты насытишься и рассудок вернется к тебе, но я вижу, что ты ненасытна и, убив возлюбленного, в конце концов сумеешь убить и самое любовь. Прощай, дорогая заблудшая овечка, я в отчаянии, ибо письмо, где я описывала мое счастье, надеясь вернуть тебя в общество, стало гимном твоему эгоизму. Да, в любви ты думаешь только о себе и любишь Гастона не столько ради него, сколько ради себя самой.
LIV
От госпожи Гастон к графине де л'Эсторад
20 мая.Рене, беда пришла; нет, она не пришла, она обрушилась на бедную Луизу как гром среди ясного неба. Ты поймешь меня: под бедой я разумею подозрение в измене. Уверенность убила бы меня. Третьего дня я, совершив утренний туалет, хотела предложить Гастону немного погулять перед завтраком, но его нигде не было. Наконец я заглянула в конюшню и увидела, что кобыла Гастона вся в мыле; грум ножом снимал с ее крупа хлопья пены. «Кто это так заморил Федельту?» — спросила я. «Господин Гастон», — отвечал мальчик. На копытах лошади я увидела парижскую грязь — она совсем не похожа на деревенскую. «Он ездил в Париж», — подумала я. От этой мысли у меня вся кровь прихлынула к сердцу, в уме промелькнуло множество самых разных подозрений. Он ездил в Париж втайне от меня, выбрав время, когда я оставляю его в одиночестве, он спешил, он едва не загнал Федельту!.. Предчувствие беды так сдавило мне грудь, что я чуть не задохнулась. Я сделала несколько шагов и опустилась на скамью, чтобы прийти в себя. Тут и застал меня Гастон. Увидев мое бледное, испуганное лицо, он торопливо и встревожено спросил, что со мной. Я встала и взяла его за руку, но ноги у меня подкашивались, и мне пришлось снова сесть; тогда он поднял меня на руки и отнес в гостиную; перепуганная прислуга последовала за нами, но Гастон мановением руки отослал всех. Когда мы остались одни, я, не говоря ни слова, заперлась в спальне и дала волю слезам. Гастон часа два стоял под дверью, слушая мои рыдания и с ангельским терпением уговаривая меня объяснить, что случилось. Я не отвечала. «Я не выйду к вам, покуда у меня красные глаза, а голос дрожит», — сказала я наконец. Мое «вы» так поразило его, что он выбежал из дома. Я умылась ледяной водой, привела себя в порядок, отворила дверь нашей спальни и увидела Гастона — он вернулся так тихо, что я и не слышала. «Что с тобой?» — снова спросил он. «Ничего, — отвечала я. — Я увидела на копытах Федельты парижскую грязь, я не понимаю, отчего ты поехал в город, не сказав мне ни слова; впрочем, ты свободен». — «В наказание за недоверие тебе придется ждать моих объяснений до завтра», — сказал он. «Посмотри мне в глаза», — попросила я и устремила на него взор: бесконечность проникла в бесконечность. Нет, я не заметила того облачка, которым неверность обволакивает душу и замутняет ясность зрачков. Тревога моя не прошла, но я притворилась успокоенной. Мужчины умеют обманывать и лгать не хуже нас! Больше мы не расставались. Временами, глядя на него, я особенно остро чувствовала, как неразрывно мы с ним связаны. Какой трепет охватил меня, когда он отлучился на мгновение, а потом вернулся! Вся моя жизнь в нем, а не во мне. Твое жестокое письмо получило жестокое опровержение. Разве чувствовала я себя когда-нибудь такой зависимой от моего чудесного испанца, для которого я была тем, чем этот безжалостный мальчишка стал для меня? Как я ненавижу его лошадь! Зачем мне вообще понадобилось заводить лошадей! Но в таком случае надежнее всего было бы отрубить Гастону ноги или держать его взаперти, как в тюрьме. Я долго размышляла об этих глупостях — представляешь, до какого безрассудства я дошла?! Если любовь угасла, мужчине рано или поздно становится скучно, и тогда никакая сила не удержит его. «Я тебе надоела?» — спросила я его в упор, надеясь застать врасплох. «Зачем ты мучишь себя понапрасну? — ответил он, глядя на меня с кротким сочувствием. — Я никогда еще не любил тебя так сильно!» — «Если это правда, мой обожаемый ангел, — сказала я, — позволь мне продать Федельту!» — «Продай!» — услышала я в ответ. Это слово хлестнуло меня, как пощечина. Всем своим видом Гастон словно говорил: «Ты богачка, здесь все твое, а я никто, мои желания не в счет». Быть может, я все это выдумала, и он не имел в виду ничего подобного, но эта мысль была сильнее меня, и я снова покинула его: наступила ночь, пора было ложиться спать.
О Рене! Тот, кто остается один во власти мучительных раздумий, может дойти до самоубийства. Эти райские кущи, эта звездная ночь, этот свежий ветерок, доносивший до меня благоуханье наших цветов, наша долина, наши холмы — все казалось мне мрачным, темным и пустынным. Я была словно на дне пропасти, среди змей и ядовитых растений; мне казалось, что небеса опустели. Такая ночь делает женщину старухой.
«Возьми Федельту, поезжай в Париж, — сказала я наутро Гастону. — Не будем продавать ее; я ее люблю — ведь на ней ездишь ты».
Но плохо сдерживаемая ярость, звучавшая в моем голосе, не обманула его. «Верь мне», — ответил он, протягивая мне руку и глядя прямо в глаза; и жест его, и взгляд были исполнены такого благородства, что я почувствовала себя уничтоженной. «Как мелочны мы, женщины!» — воскликнула я. «Нет, просто ты любишь меня, вот и все», — сказал он, привлекая меня к себе. «Поезжай в Париж один», — сказала я, давая понять, что все мои подозрения рассеялись. Я думала, он останется, но он уехал! Не стану описывать тебе мои мучения. Во мне проснулось другое «я», о существовании которого я даже не подозревала. Для любящей женщины сцены такого рода полны трагической значительности: в эти мгновения мы словно заглядываем в бездонную пропасть; ничто становится всем, мы читаем во взгляде, как в книге, слова кажутся холодными как лед, губы неслышно произносят смертный приговор. Я надеялась, что он вернется с полдороги — ведь я выказала довольно благородства и великодушия. Я поднялась на вершину холма и проводила его глазами. Ах! милая Рене, он скрылся из виду с быстротой молнии. «Как он спешит!» — подумала я невольно. Оставшись одна, я скова погрузилась в ад подозрений и догадок. Временами уверенность в измене казалась мне бальзамом в сравнении с муками сомнений! Сомнение — поединок человека с самим собой, и в этом поединке мы наносим себе страшные раны. Я металась по саду, кружила по аллеям, возвращалась в дом и снова, как безумная, выбегала в сад. Гастон уехал в семь часов, а вернулся только в одиннадцать; дорога в Париж через парк Сен-Клу[122] и Булонский лес занимает всего полчаса, значит, он провел в Париже целых три часа. Вернувшись, он с торжествующим видом вручил мне каучуковый хлыстик с золотой рукоятью. Мой прежний хлыст, старый и истрепанный, уже две недели как порвался. «И из-за этого ты так мучил меня?» — воскликнула я, любуясь тонкой работой рукоятки с курильницей на конце. И тут я поняла, что за этим подарком кроется новый обман, но не подала виду и бросилась Гастону на шею, ласково журя его за то, что он подверг меня таким страданиям из-за сущего пустяка. Он решил, что хитрость удалась, и я увидела в его повадке и взгляде тайную радость человека, который сумел обмануть другого; в такие минуты душа наша начинает как бы светиться неким слабым светом, ум наш испускает некий луч, который играет в чертах лица, сквозит в каждом движении. С восхищением разглядывая красивый хлыстик, я выбрала минуту, когда мы смотрели друг другу в глаза, и спросила: «Кто же сделал эту прелестную вещицу?» — «Один художник, мой друг». — «А-а, понятно, Вердье только продал ее», — сказала я, прочтя надпись на рукоятке. Гастон все такое же дитя, как прежде; он покраснел. Я осыпала его ласками, чтобы вознаградить за стыд, который он испытал, когда его обман раскрылся. Впрочем, я притворилась простушкой, и он, верно, решил, что я ничего не поняла.
25 мая.
Назавтра около шести утра я надела костюм для верховой езды и в семь была уже у Вердье, где увидела несколько точно таких же хлыстиков. Я показала мой хлыстик, и один из приказчиков тотчас узнал его. «Вчера его купил у нас молодой человек», — сказал он. Я описала наружность моего обманщика Гастона, и последние сомнения рассеялись. Мне нет нужды рассказывать тебе, как сильно билось мое сердце по пути в Париж и во время короткого разговора в магазине, — ведь решалась моя судьба. Я вернулась в половине восьмого, и когда Гастон вышел из спальни, уже успела надеть нарядное утреннее платье и прогуливалась с обманчивой беззаботностью, в полной уверенности, что моя отлучка, в тайну которой я посвятила только старого Филиппа, останется незамеченной. Мы вместе пошли к пруду. «Гастон, — сказала я, — я прекрасно могу отличить единственное в своем роде произведение искусства, любовно исполненное художником для одного человека, от подделки, какие во множестве изготовляют ремесленники», — и я указала ему на ужасное вещественное доказательство. Гастон побледнел. «Друг мой, — продолжала я, — это не хлыстик, это ширма, за которой вы прячете вашу тайну». Тут, дорогая моя, я доставила себе удовольствие и долго любовалась, как он блуждает в дебрях лжи и лабиринтах обмана, проявляя чудеса ловкости в поисках лазейки, но не находя выхода и оставаясь лицом к лицу с противником, который в конце концов позволяет себя обмануть. Я проявила снисходительность, но, как всегда бывает в таких случаях, слишком поздно. Хуже того, я совершила оплошность, о которой некогда предупреждала меня матушка. Моя ревность явилась с открытым забралом и превратила нас с Гастоном в противников, сражающихся по всем правилам военного искусства. Ревность, милая моя, по самой сути своей глупа и груба. Я дала себе клятву, что отныне буду страдать молча, следить за каждым шагом Гастона, и если удостоверюсь в измене, порву с ним либо примирюсь со своим несчастьем: благовоспитанной женщине больше ничего не остается. Что же он от меня скрывает? Ведь он положительно что-то скрывает. В тайну замешана женщина. Быть может, это какой-то грех юности, которого он стыдится? Что же это? Что? Повсюду я вижу эти три огненные буквы. Я читаю это роковое слово в зеркале пруда, на клумбах, в облаках на небе, на потолке, на столе, среди цветов, вытканных на ковре. Во сне какой-то голос кричит мне: «Что?» С этого утра жизнь наша превратилась в жестокую борьбу, и я узнала самое мучительное подозрение, какое только может терзать сердце женщины, — подозрение, что мужчина, которому ты принадлежишь, тебе неверен. О, дорогая моя, такая жизнь — метание между раем и адом. Мне, дотоле так свято любимой, еще не доводилось бывать в подобном пекле.